Страха…»
Я подхожу к сигаретному автомату и наклоняюсь, чтобы опустить в него четвертак, — в нем-то я и вижу отражение образа, так напугавшего сестру, — точно, ужас! Правда, мрачной надменности мне в нем заметить не удается — на меня смотрит небритое, неухоженное, помятое лицо с покрасневшими испуганными глазами, в которых сквозит ощущение мрачной гибели. И все же мой вид вселял ужас.
На меня стоило посмотреть. Вместе с ванной в номере отсутствовало и зеркало, так что я не мог стать свидетелем собственной деградации, незаметно развивавшейся одновременно с заплесневением сознания. Как, бывает, обои за ночь покрываются нежной серой поступью грибка, так мое лицо несло на себе следы пренебрежительного к нему отношения. Неудивительно, что Безумный Рыбак предпочел укрыться за запертой дверью! После трех дней курева и плесени я являл собой такое зрелище, что вряд ли кто, вооруженный одной лишь рыбой, решился бы на меня напасть вне зависимости от национальности и психической вменяемости.
Вернулась сестра, преследуемая грузным доктором. Но далее его архизлобное сальное дружелюбие было поколеблено моим видом: он был так напуган, что не решился ни на одну инсинуацию.
— Боже милосердный, мальчик, ты ужасно выглядишь!
— Благодарю вас. Готовясь к визиту, я специально поработал над своим видом. Мне не хотелось, чтобы мой бедный папа решил, будто я насмехаюсь над его состоянием, являясь к нему с горящим взглядом и распушенным хвостом.
— Боюсь, о мнении старого Генри можно уже не беспокоиться, — откликнулся доктор.
— Очень плох?
Он кивнул:
— Достаточно, чтобы не различать горящий взгляд и распушенный хвост. Тебе следовало прийти пораньше, а теперь, боюсь, ты будешь разочарован его реакцией на твой «культивированный» вид — ты, кажется, так сказал?
— Возможно, — откликнулся я, чувствуя, что добрый доктор восстанавливает свою подлую уравновешенность. — Пойдем посмотрим?
— Потише; я опасаюсь, что в таком состоянии ты не дойдешь.
Измерив мне пульс и убедившись, что в данную минуту непосредственной угрозы моему здоровью нет, он позволил мне взглянуть на ветхие останки моего прославленного предка. Не слишком приятное испытание… В палате пахло мочой и было жарко и влажно, как в оранжерее; кровать ограждали планки. От жгучих кошмаров губы у старика растрескались, и по щетинистому подбородку на грудь сбегала тоненькая струйка крови, словно шнурок лорнета, приставленного к запекшейся улыбке. Я стоял над ним столько, сколько мог выдержать, — не знаю, секунды это были или минуты, — глядя, как он чавкает и что-то бормочет сквозь сон. Один раз он даже приоткрыл тусклый глаз и скомандовал: «Вставай! Встряхнись! Поднимай свою жопу и, черт возьми, принимайся за дела!» Но не успел я отреагировать, как глаз закрылся, язык замер и разговор был окончен.
Я последовал за широкой задницей доктора прочь из палаты, горько сожалея, что мой отец не уточнил, за какие именно дела я, черт возьми, должен приниматься…
Дженни видит, как на наволочке появляются смутные очертания рта. Она отхлебывает из своего стакана, вытирает рот рукавом грубого свитера, собирает ракушки и бросает их снова. Она очень устала, и ей очень хочется есть, но она чувствует приближение чего-то поистине великого и удивительного и не может позволить себе заснуть и пропустить это… Тедди отпирает дверь бара и входит внутрь в спертый воздух, пропахший дымом, выдохшимся пивом и вишневой дезинфекцией. Время еще раннее, обычно он никогда не открывает так рано. Глаза у него опухли от беспокойного сна, но, как и Дженни, он чувствует приближение чего-то значительного и не хочет пропустить это.
Впрочем, в отличие от Дженни у Тедди нет ощущения, что он может поспособствовать его приближению; он лишь наблюдатель, зритель, обязанный только предоставить арену, на которой столкнутся другие силы, более великие люди…
Джонатан Бэйли Дрэгер просыпается в мотеле в Юджине, бросает взгляд на часы и присаживается за стол к своим записям, чтобы уточнить время встречи: так… он должен быть к обеду у Ивенрайта в три: час на одевание, час на езду… и час на испытания в доме Ивенрайта…
Но на самом деле он не испытывает такого уж отвращения к предстоящей встрече. Неплохой заключительный аккорд. Он снова откидывается на подушку, не выпуская из руки записной книжки, и, улыбаясь, записывает: «Само по себе высокое положение не может вызвать у другого честолюбивых помыслов, точно так же как пища не всегда в состоянии вызвать аппетит… однако вид начальства, питающегося сливками, так сказать… может заставить человека пройти сквозь огонь и воду, только чтобы оказаться за одним столом с начальством, даже если он будет вынужден собственноручно поставлять сливки. — И добавляет: — Или индейку».
А Флойд Ивенрайт, выйдя из ванной, спрашивает у жены, сколько времени осталось до приезда гостя. «Три часа, — отвечает она из кухни. — Ты еще вполне успеешь отдохнуть… всю ночь проболтался черт знает где! И какие это такие „важные“ дела у тебя, интересно, были ночью?»
Он не отвечает. Натягивает брюки, рубашку и, взяв в руки туфли, босиком идет в гостиную. «Три часа», — замечает он вслух и усаживается ждать. «Господи, три часа! Хэнку хватит времени, чтобы встать и встряхнуться».
(Вив возвращается с супом и бутербродами, ставит все на поднос, и мы принимаемся за еду, глядя на парад оркестров и акробатов; раз в пять минут мы перебрасываемся ничего не значащими репликами, потом она замечает что-то вроде: «Вот эта хороша, в блестках…» — «Да, действительно хороша».
Я еще только начинаю осознавать, как славно потрудился Малыш…)
В кабинете у доктора я снова беру предложенную сигарету и на этот раз сажусь. Я чувствую, что уже неуязвим для его оскорбительных намеков и хитростей.
— Я предупреждал, — улыбается он, — что ты, возможно, будешь разочарован.
— Разочарован? Его советом и легкой лаской? Доктор, я вне себя от радости. Я еще не забыл то время, когда подобные слова влекли за собой куда как более тяжелые последствия.
— Интересно. Вам не часто доводилось беседовать? Старина Генри всегда предпочитал монологи. Скажи, а может, тебе просто было неинтересно слушать старика?
— Что вы хотите этим сказать, доктор? Мы с папой не часто разговаривали, но у нас с ним не было секретов друг от друга.
Он награждает меня понимающей улыбкой.
— И даже у тебя от него? Ни малейшей тайны?
— Не-а.
Он откидывается на спинку крутящегося стула и, со свистом и скрипом вращаясь то туда, то обратно, окунается в прошлое.
— И все же такое ощущение, что от Генри Стампера всегда что-то скрывали, — замечает он. — Я убежден, что ты не помнишь