Отсюда — совершенно специфическая, удивительная роль, которую играла у нас в стране НФ в шестидесятых и семидесятых годах; возможно, она еще сыграет ее в будущем.
Поначалу главным аффектом было ожидание рая. Ожидание страстное, нетерпеливое, активное. Вошедшее в плоть и кровь православной культуры упование на скорое пришествие царствия небесного, трансформированное европейской доктриной обретения этого царствия в посюсторонней жизни и помноженное на советскую яростную надежду построить его быстро, своею собственной рукой. Вот оно, в двух шагах, общество хороших людей, которым никто и ничто не мешает быть хорошими и становиться еще лучше — ни аппарат подавления, ни преступность, ни война.
Но быстро выявилась фатальная слабина мира, который живыми, заманчивыми образами овеществлял желание реальных людей жить лучше и становиться лучше. Что нужно перешагнуть, чтобы сделать эти два шага? Что за порог? Что за бездну? Ведь очевидно же, что мир реальный и мир изображенный отличаются друг от друга качественно, принципиально, и даже люди, населяющие текст, вопреки стругацковской максиме «почти такие же», тоже отличаются от реальных качественно: они лишены комплексов, агрессивности, лености, косности…
Здесь, между прочим, явственнейшим образом просматривается водораздел двух культур. В западной фантастике для изображения светлого будущего, как правило, достаточно простого количественного увеличения уже существующих благ и удобств. Там иная сказка: нет таких неприятностей и бед, против коих не выступил бы простой славный американский парень. Поднапрягшись как следует, даже, возможно, получив пару раз по сопатке и даже — страшно подумать о таких лишениях! — как-то утром не сумев обеспечить любимой девушке, стоящей с ним плечом к плечу, горячего душа и мытья головы правильным шампунем, он обязательно ликвидирует спровоцированное той или иной внешней силой локальное ухудшение мира, который в целом-то НЕ НУЖДАЕТСЯ ни в никаких принципиальных улучшениях. Только если мир изменен качественно, простой славный парень ничего не может поделать (смотри, например, «1984»). Качественные изменения существующего мира всегда к худу. У нас же улучшение мира мыслилось только качественным; о количественном улучшении уже существующего не думалось. Это было, прежде всего, неинтересно. Блёкло. И не в традиции культуры.
Формально все это было еще допустимо. Методику движения ногами на протяжении вышеупомянутых двух шагов четко обозначила Партия в своей грандиозной программе, так что господа литераторы могли о переходном периоде не беспокоиться. Объектом переживания эти два шага поначалу и не могли стать. Вся Программа сводилась к вековечной фразе «По щучьему велению…». Что было переживать, кроме отчаянного желания оказаться наконец по ту сторону нескончаемого мгновения, на протяжении которого щука исполняет свой магический взмах хвостом? И это казалось естественным, потому что, каким бы новым и умным ни считали тогда жанр НФ, он прекрасно уложился в традиционные мифологемы; в сказание о граде Китеже, например. Поднырнуть под мерзость неодолимой реальности, а через промежуток времени, сколь угодно короткий или сколь угодно долгий — ведь в озере время останавливается, как в коллапсаре, — когда беды отступят, всплыть обновленными и все-таки «почти такими же»…
Но искренне переживающие люди в озере долго не могут. Дышать нечем. Абстрагироваться от переходного периода уже не удавалось; он начинал вызывать беспокойство, то есть сам становился объектом переживаний.
Конечно, уже были Солженицын и Сахаров, уже были Новочеркасск и Чехословакия. Но — для немногих. А на рубеже 70-х уже и массовое сознание той части интеллигенции, которая сохранила способность болеть за страну, стало медленно поворачиваться в этом направлении. Именно тоска по социальному идеалу неизбежно начинала вызывать ненависть к тем силам, к той системе, которые, как казалось, только и не дают идеала достичь. Те, кто не уверовал в светлое будущее, прекрасно мирились с реальностью. А вот иные…
Ефремов пишет «Час Быка».
Уникальный, удивительный по эмоциональной убедительности и привлекательности XXII век Стругацких трансформируется. Будущее из «Жука» совсем не манит; из утопии оно превратилось едва ли не в антиутопию. А «Волны» в открытую демонстрируют: лишь те достойны счастья и свободы, кто перерастает этот тварный мир, мир живущих в реальности тварей, и взмывает в горние выси… На человеке как существе, способном жить в раю, способном создать рай себе и ближним своим, поставлен был крест.
Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу — на Голгофу, а потом за облака.
5
На фантастике это сказалось не лучшим образом. Будущее исчезло, исчезли варианты предлагаемого, вернее, вымаливаемого бытия или, наоборот, бытия, от которого хотят уберечь. Следовательно, исчез тот интегральный секуляризованный суперавторитет, который, всерьез-то говоря, только и придавал высокий смысл этому виду литературы, заведомо обедненному возможностями раскрытия индивидуальной психологии и стилистического экспериментирования. В такой обедненности совсем нет криминала. Ведь не ждем же мы Достоевской развихренности вывихнутых чувств или постмодернистских изысков от, к примеру, Нагорной проповеди?
Но именно такая облегченность, помноженная на сохранившуюся еще с популяризаторских времен традицию занимательного, бойкого сюжета, сделала фантастику в рыночных условиях одним из самых кассовых видов литературы. И эту облегченность, иногда замешенную на том, что когда-то большевистские литпрокуроры и литдрессировщики называли «ложной многозначительностью», приходится искусственно поддерживать, чтобы не вылететь в тираж — вернее, из тиража.
Издается фантастики теперь куда больше, чем в ее золотую пору. И художественные ее достоинства по сравнению с золотой порой в среднем возросли — ведь у словесности есть свои законы развития, подчас не связанные или по крайней мере мало увязанные, с развитием содержательных элементов. Но поскольку без какого-то суперавторитета фантастика существовать не способна, а суперавторитет светлого будущего умер, на его место полезла вся бесовщина, какая только была наработана древними культурами до расцвета великих этических религий и до какой только способна дотянуться эрудиция автора.
В западной фантастике последних десятилетий — десятилетий поступательной стабильности — совсем не случайно нет утопий, то есть описания миров, качественно улучшенных относительно реального мира. Зато вплоть до 70-х годов было множество антиутопий, связанных с качественным изменением реальности. Эти изменения мыслились лишь негативно, в виде глобальных катастроф, в том числе глобального торжества коммунизма, фашизма или чего-либо подобного. Качественное изменение реальности для западного человека всегда к худу. А у нас — наоборот: возник целый ряд утопий, связанных с качественным улучшением реального мира, и множество антиутопий, построенных как количественное наращивание, сгущение реальности — доведение до абсурда милитаристических, тоталитарных тенденций и т. д.
Чрезвычайно популярный ныне жанр фэнтези появился и пережил на Западе пик популярности именно тогда, когда опасности, грозившие миру атлантического процветания, резко ослабели. Даже антиутопии пошли на убыль. Молиться вместе стало НЕ О ЧЕМ.
И потому пришло время писать НИ О ЧЕМ.
У нас же ситуация сходная, но полярная. Светлое или мрачное будущее вернулось туда, откуда оно пришло в литературу: в мир иной, духовный. В мире сем мы сейчас уже ничего сообща не хотим. Сообща мы даже ничего не НЕ ХОТИМ.
А потому и у нас молиться вместе стало не о чем.
К слову сказать, это ведь относится не только к тому роду литературы, который принято именовать фантастикой, и даже, собственно говоря, не только к литературе — но уж к литературе как таковой во всяком случае. И не зря наибольшим успехом и известностью на Западе из современных российских литераторов, фактически представляющих там всю нашу словесность разом, пользуются наиболее видные ниочемисты — Ерофеев, или, скажем, Пьецух, или Пелевин… Отдав в свое время дань огульному охаиванию — иначе и не скажешь, елки-палки! — всего, что в стране их проживания — и опять-таки иначе не скажешь! — не относится к их собственному «я» (которое, при всех его признаваемых авторами милых недостатках, на столь гнетущем фоне сразу начинало выглядеть просто-таки алмазным — что и требовалось доказать!), они, всяк по-своему, ударились в явные глюки, когда социальная проблематика (сиречь борьба с советской властью) приелась…
Писать ни о чем — это значит и не о светлом или темном в душе человеческой, и не о светлом или темном посюстороннем мире. Не о Боге и Сатане небесных и не о Боге и Сатане земных. И потому сначала на Западе, а потом и у нас на их место полезла нечисть.