— Не самоубивец я и не вор, — отвечал Давыд, — а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами… Кому же это знать, коли не вам?
Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.
— Не любишь? — проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться, однако не мог. — Знать, как-нибудь расшибся, — промолвил он, кряхтя и морщась. — Помнится, о бревно меня водой толкнуло.
— Видел ты Раису? — прибавил он вдруг.
— Нет, не видел… Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да… Темное платьице, желтый платок на голове… Должно, она!
— Ну, а потом… видел ты ее?
— Потом… Я не знаю. Мне не до того было. Ты тут прыгнул…
Давыд всполошился.
— Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!
Давыд протянул ко мне обе руки… Его высохшие рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами… но умиленное выражение его лица казалось оттого еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания.
XXI
«И в самом деле, — размышлял я, идучи к Латкиным, — как же это я не заметил Раисы? Куда она девалась? Должна же она была видеть…»
И вдруг я вспомнил: в самый момент Давыдова падения у меня в ушах зазвенел страшный, раздирающий крик… Уж не она ли это? Но как же я потом ее не видел?
Перед домиком, в котором квартировал Латкин, расстилался пустырь, заросший крапивой и обнесенный завалившимся плетнем. Едва перебрался я через этот плетень (ни ворот, ни калитки не было нигде), как моим глазам представилось следующее зрелище. На нижней ступеньке крылечка, перед домом, сидела Раиса, облокотившись на колени и подперев подбородок скрещенными пальцами; она глядела прямо в упор перед собою; возле нее стояла ее немая сестричка и преспокойно помахивала кнутиком, а перед крыльцом, спиной ко мне, в изорванном и истасканном камзоле, в подштанниках и с валенками на ногах, болтая локтями и кривляясь, семенил на месте и подпрыгивал старик Латкин. Услышав мои шаги, он внезапно обернулся, присел на корточки — и, тотчас подскочив ко мне, заговорил чрезвычайно быстро, трепетным голосом, с беспрестанными: чу, чу, чу! Я остолбенел. Я давно его не видал и, конечно, не узнал бы его, если бы встретился с ним в другом месте. Это сморщенное, беззубое, красное лицо, эти круглые тусклые глазки, взъерошенные седины, эти подергивания, эти прыжки, эта бессмысленная косноязычная речь… Что это такое? Что за нечеловеческое отчаяние терзает это несчастное существо? Что за «пляска смерти»?
— Чу, чу, — лепетал он, не переставая корчиться, — вот она, Васильевна, сейчас — чу, чу, вошла… Слышь! кор… рытом по крышке (он хлопнул себя рукою по голове) и сидит этак лопатой; и косая, косая, как Андрюшка; косая Васильевна! (Он, вероятно, хотел сказать: немая.) Чу! косая моя Васильевна! Вот они обе теперь на одну корку… Полюбуйтесь, православные! Только у меня и есть эти две лодочки! А?
Латкин, очевидно, сознавал, что говорил не то, неладно, и делал страшные усилия, чтобы растолковать мне, в чем было дело. Раиса, казалось, не слышала вовсе, что говорил ее отец, а сестричка продолжала похлопывать кнутиком.
— Прощай, бриллиантщик, прощай, прощай! — протянул Латкин несколько раз сряду, с низкими поклонами, как бы обрадовавшись, что поймал наконец, понятное слово.
У меня голова кругом пошла.
— Что это всё значит? — спросил я какую-то старуху, выглядывавшую из окна домика.
— Да что, батюшка, — отвечала та нараспев, — говорят, человек какой-то — и кто он, господь его знает — тонуть стал, а она это видела. Ну, перепугалась, что ли; пришла, однако… ничего; да как села на рундучок — с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть ты говори ей, хоть нет… Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти!
— Прощай, прощай, — повторял Латкин всё с теми же поклонами.
Я подошел к Раисе и остановился прямо перед нею.
— Раисочка, — закричал я, — что с тобою?
Она ничего не отвечала; словно и не заметила меня. Лицо ее не побледнело, не изменилось — но какое-то каменное стало, и выражение на нем такое… как будто вот-вот сейчас она заснет.
— Да косая же она, косая, — лепетал мне в ухо Латкин.
Я схватил Раису за руку.
— Давыд жив, — закричал я громче прежнего, — жив и здоров; жив Давыд, ты понимаешь? Его вытащили из воды, он теперь дома и велел сказать, что завтра придет к тебе… Он жив!
Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, всё более и более их расширяя, потом нагнула голову набок, понемногу побагровела вся, губы ее раскрылись… Она медленно, полной грудью потянула в себя воздух, сморщилась, как бы от боли, и, с страшным усилием проговорив: «Да… Дав… жи… жив», — порывисто встала с крыльца и устремилась…
— Куда? — воскликнул я.
Но, слегка похохатывая и пошатываясь, она уже бежала через пустырь…
Я, разумеется, пустился за нею, между тем как позади меня поднялся дружный, старческий и детский вопль Латкина и глухонемой… Раиса мчалась прямо к нам.
«Вот выдался денек! — думал я, стараясь не отставать от мелькавшего передо мною черного платьица… — Ну!»
XXII
Минуя Василья, тетку и даже Транквиллитатина, Раиса вбежала в комнату, где лежал Давыд, и прямо бросилась ему на грудь.
— Ох… ох… Да… выдушко, — зазвенел ее голос из-под рассыпанных ее кудрей, — ох!
Сильно взмахнув руками, обнял ее Давыд и приник к ней головою.
— Прости меня, сердце мое, — послышался и его голос.
И оба словно замерли от радости.
— Да отчего же ты ушла домой, Раиса, для чего не осталась? — говорил я ей… Она всё еще не приподнимала головы. — Ты бы увидала, что его спасли…
— Ах, не знаю! Ах, не знаю! Не спрашивай! Не знаю, не помню, как это я домой попала. Помню только: вижу тебя на воздухе… что-то ударило меня… А что после было…
— Ударило, — повторил Давыд. И мы все трое вдруг дружно засмеялись. Очень нам было хорошо.
— Да что же это такое будет, наконец! — раздался за нами грозный голос, голос моего отца. Он стоял на пороге двери. — Прекратятся ли, наконец, эти дурачества, или нет? Где это мы живем? В российском государстве или во французской республике?
Он вошел в комнату.
— Во Францию ступай, кто хочет бунтовать да беспутничать! А ты как смела сюда пожаловать? — обратился он к Раисе, которая, тихонько приподнявшись и повернувшись к нему лицом, видимо заробела, но продолжала улыбаться какой-то ласковой и блаженной улыбкой. — Дочь моего заклятого врага! Как ты дерзнула! Еще обниматься вздумала! Вон сейчас! а не то…
— Дядюшка, — промолвил Давыд и сел в постели, — Не оскорбляйте Раисы. Она уйдет… только вы не оскорбляйте ее.
— А ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос… кор… бляю! а просто гоню ее. Я тебя еще самого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел.
— В какие убытки? — перебил Давыд.
— В какие? Платье испортил — это ты за ничто считаешь? Да на водку я дал людям, которые тебя принесли! Всю семью перепугал, да еще фордыбачится? А коли сия девица, забыв стыд и самую честь…
Давыд рванулся с постели.
— Не оскорбляйте ее, говорят вам!
— Молчи!
— Не смейте…
— Молчи!
— Не смейте позорить мою невесту, — закричал Давыд во всю голову, — мою будущую жену!
— Невесту! — повторил отец и выпучил глаза. — Невесту! Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха, — отозвалась за дверью тетка.) Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я… да ты…
— Пустите, пустите меня, — шепнула Раиса и направилась к двери. Она совсем помертвела.
— Я не у вас позволения буду просить, — продолжал кричать Давыд, опираясь кулаками на край постели, — а у моего родного отца, который не сегодня — завтра сюда приехать должен! Он мне указ, а не вы; а что касается до моих лет, то нам с Раисой не к спеху… подождем, что вы там ни толкуйте…
— Эй, Давыдка, опомнись! — перебил отец, — посмотри на себя: ты растерзанный весь… Приличие всякое потерял!
Давыд захватил рукою на груди рубашку.
— Что вы ни толкуйте, — повторил он.
— Да зажми же ему рот, Порфирий Петрович, зажми ему рот, — запищала тетка из-за двери, — а эту потаскушку, эту негодницу… эту…
Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески сиплый и хилый…
— Брат, — произнес этот слабый голос. — Христианская душа!
XXIII
Мы все обернулись… Перед нами, в том же костюме, в каком я его недавно видел, как привидение, худой, жалкий, дикий, стоял Латкин.