зажигалок, да какой-то «Мессершмитт-ПО» второпях – а потому, конечно, безрезультатно – обстрелял из пушек самолетные стоянки. Кстати, оба эти случая произошли при выключенном посадочном прожекторе. А без подсветки старта мы сами, конечно, наломали бы на посадках в темноте намного больше дров, чем мог бы устроить вышеупомянутый не в меру активный ас.
Немудрено, что наш аэродром пользовался у летчиков соседних частей немалой популярностью.
По нескольку раз за ночь над нами раздавалось знакомое гудение мотора М-25, или М-105, или АМ-35 – моторы этих типов стояли на советских истребителях, – и короткие вспышки разноцветных аэронавигационных огоньков сигнализировали о том, что очередной гость просит посадку. Через две-три минуты, в течение которых источник гудения плавно перемещался по кругу над аэродромом, огоньки снова вспыхивали уже в другом месте – на прямой в створе посадочной полосы. Команда: «Прожектор!» – и свет возникал в ночи так синхронно с командой, что казалось, само его включение происходит непосредственно от голоса, – прожектористы были оттренированы отменно. Еще через полминуты в луче появлялся сверкающий самолетик, летел несколько секунд над самой землей и более или менее плавно (тут бывало всякое; что ни говори, люди приходили из боя) касался ее. Почти сразу после этого все снова исчезало в темноте, казавшейся по контрасту еще более черной, чем раньше, – прожектор гасили, когда севший самолет был еще в самом начале пробега.
В эскадрильной землянке появлялся очередной гость. На рассвете, заправив самолет (и заправившись сам – авиационное гостеприимство ненамного отстает от прославленного флотского), он улетал домой.
Но ночью, сразу после посадки, каждый из них, естественно, стремился прежде всего сообщить в свой полк, что, мол, летчик имярек жив-здоров и сидит там-то. Такое стремление было легко понять: мы хорошо помнили часы ожидания, пока не получили сведений о ночной вынужденной посадке Шевченко. Но связь, как я уже говорил, даже со штабом корпуса, не говоря уж об отдельных полках, была более чем неважная. Дозвониться, куда надо, было трудно, а разобрать слова собеседника сквозь трески и шорохи помех полевого телефона – еще труднее.
Поэтому фигура летчика в комбинезоне, с планшеткой через плечо и шлемом у пояса, зажимающего рукой одно ухо и надрывно орущего в трубку, плотно прижатую к другому, стала на КП эскадрильи привычной.
В одну из первых же «налетных» ночей – кстати, с 22 по 31 июля их было семь: немцы прилетали весьма аккуратно – фигура у телефона привлекла мое внимание своей необычной хрупкостью. Невысокий, худощавый, узкоплечий мальчик – именно мальчик – уговаривал кого-то на другом конце провода передать в 177-й полк, что младший лейтенант… Дальше дело не шло, потому что человек на том конце провода никак не мог разобрать фамилию своего собеседника. Фамилия действительно была малораспространенная, и хотя через какие-нибудь две недели ее знал любой мальчишка в нашей стране, но то через две недели, а пока младший лейтенант истошным голосом кричал:
– Та-ла-ли-хин! Младший лейтенант Талалихин. Да нет, не «Па», а «Та»! Давай слушай по буквам: Тимофей, Анна, Леонид, еще Анна…
Глядя на эту картину, я подумал: неужели такие дети тоже должны воевать?
Живучи предвзятые мнения. Одно из них – правда, далеко еще не самое зловредное – наше представление о внешнем облике героического персонажа: косая сажень в плечах, массивный волевой подбородок, острый взгляд серых глаз… О том, что в действительности чаще всего бывает не так, сказано и написано немало. В одном из своих рассказов Лев Славин с точной афористичностью заметил: «Хрупкость и храбрость не спорят друг с другом». Сказано будто специально про Талалихина! А между тем в скульптурах, на картинах (посетите любую выставку), плакатах (посмотрите на стены домов) – словом, повсюду летчик – как, впрочем, и моряк, и геолог, и космонавт, и представитель любой иной профессии, признанной мужественной, – обязательно выглядит этаким чудо-богатырем. Почему? Не знаю! Может быть, из опасения художников и скульпторов впасть в пресловутую дегероизацию?..
Но меня смутила, конечно, не комплекция Талалихина, – успев насмотреться на летчиков различного роста, полноты фигуры, густоты шевелюры и пронзительности взора, я этим вещам значения уже давно не придавал. Обращало на себя внимание другое: чрезвычайная молодость нашего гостя – он казался совсем, совсем мальчиком.
Однако от этого первого впечатления пришлось быстро отказаться: когда мы разговорились с Талалихиным, выяснилось, что хотя по возрасту он действительно очень молод – ему не было и полных двадцати трех лет, – но как воздушный боец имеет все основания смотреть, скажем, на меня сверху вниз. На гимнастерке под комбинезоном у него оказался орден Красной Звезды, в те времена бесспорно свидетельствовавший о военных – и никаких иных – заслугах своего владельца. Оказалось, что Талалихин и вправду уже успел повоевать.
Главное же, что запомнилось из беседы с этим спокойным, вежливым, серьезным пареньком, был, конечно, не его орден, а какая-то острая внутренняя нацеленность на то тяжелое дело, которое предстояло делать всем нам, – на войну. Разумеется, в нашем разговоре не фигурировали какие-либо торжественные декларации или пышные слова. Это выяснилось с первых же дней войны: лучше всего воюет не обязательно тот, кто в мирное время громче всех декларировал свою воинственность и жажду подвигов… Нет, речь шла о предметах вполне прозаических: о том, что маловат калибр пулеметов на «И-шестнадцатом», и о том, что надо бы поскорее вводить наведение на противника с земли по радио, и о том, какие молодцы наши прожектористы, а зенитчики, черт бы их взял, очень уж горячие ребята: рубят по всем, кто над ними летит, – свой ли, чужой ли, им все равно…
Словом, разговор был обычный – летчицкий. И ничем особенным он не блистал… Но когда ночью седьмого августа Талалихин, истратив безрезультатно весь боекомплект («маловат калибр пулеметов…»), таранил тяжелый бомбардировщик «Хейнкель-111», никто из нас как-то не удивился. Такой парень иначе и не мог поступить, оставшись безоружным перед врагом…
До этого в истории авиации было зафиксировано, насколько мне известно, только два ночных воздушных тарана: Героя Советского Союза Е. Н. Степанова в Испании и командира эскадрильи 27-го истребительного полка нашего авиакорпуса П. В. Еремеева дней за десять до Талалихина.
Но таран Талалихина получил наиболее широкую огласку. А мне особенно запал в память, наверное, еще и после личного знакомства с его исполнителем. И по сей день, когда кто-нибудь при мне говорит о том, что принято называть политико-моральным состоянием воздушного (как, впрочем, и любого иного) бойца, перед глазами у меня неизменно возникает невысокий, хрупкий мальчик со спокойными глазами и душой настоящего воина – Виктор