История эта возбудила в Норушкине живой интерес, так как наложилась на памятные с детства рассказы дяди Георгия, который не раз то ли в шутку, то ли всерьёз завещал ему надзирать за некой чёртовой башней в побудкинской усадьбе и нечисть до неё не допускать, поскольку башня эта от скверны очищена и издавна уже не злу, но борьбе со злом служит. Всё, что дядя говорил ему об этом, сознание сохранило в виде устойчивого фона, вполне гармонирующего с кержацким преданием. Кроме того, гарнизонная жизнь, в силу раз и навсегда заведённого порядка, была скучна, а скука – это такое дело, которым можно заниматься бесконечно и всё равно никогда не доведёшь его до конца. Следовательно, делом этим лучше не заниматься вовсе.
Словом, впервые услышав раскольничью легенду, Николай проникся мыслью о фатальной угрозе с Востока, а после запоздалого прочтения провидческой «Повести об Антихристе» неотвязная эта идея оформилась в картину столь яркую (несмотря на пыль, поднятую скуластыми соловьёвскими всадниками Апокалипсиса, яростно и неукротимо пронёсшимися в его воображении), что он без всякого иносказания просто-напросто заболел «азиатской грозой».
Изучая историю вопроса, Николай, впрочем, с радостью отметил немалую прозорливость русских государей, последовательно стремившихся опередить разгаданную Соловьёвым злую волю враждебного мира. Впрочем, относительно истинного источника зла государи, по всей видимости, пребывали в неведении, и этот факт немало печалил князя Норушкина, заставляя его сердце сжиматься от великой тревоги за судьбу отечества. А поскольку сознание, способное отыскать единственную причину всеобщей опасности, с той же лёгкостью находит и единственное средство спасения, то Николай, всей душой желая служить России, положил своим главным долгом отыскать и уничтожить зловредную сибирскую башню. В ту пору, отчасти из книг, отчасти из личного опыта, Норушкин уже знал, что жизнь длиннее любви, но даже предположить не мог, что, будучи длиннее любви, она при этом значительно короче смысла.
Через год, так и не понюхав пороху, Николай вернулся с Дальнего Востока в Петербург и поступил в Павловское пехотное училище. По окончании полного курса наук он был произведён в офицеры, но не в подпоручики, как следовало ожидать согласно профилю заведения, а в хорунжий 1-го Аргунского полка Забайкальского казачьего войска. Родне и знакомым столь странные для «павлона» производство и назначение Николай объяснил тем, что якобы мечтает служить в кавалерии, а выпускнику пехотного училища осуществить подобное желание возможно только в казачьих частях. Причину же, по которой из всех казачьих войск он выбрал именно второразрядное Забайкальское, выставлявшее всего четыре полка против семнадцати донских и тринадцати кубанских, князь Норушкин истолковал слухами о приближении новой войны с Японией и своим стремлением оказаться вблизи будущего театра военных действий.
А как ещё он мог объяснить своё предчувствие, что к миру на огромной скорости, как метеор, приближается какая-то ужасная ошибка? Объяснить, что отчасти ошибка эта уже окутала землю мглой? Николай и вправду словно бы провидел: ошибутся все, и в их числе – он. При мысли о том, что он будет как все, у Николая начинали невыносимо чесаться лопатки. Он не знал, как это произойдёт и почему он не поймёт, что это произошло, но ощущение, что с неба что-то давит, отчего он теряет способность ясно мыслить и верно чувствовать, порой не оставляло его месяцами.
Аргунский полк квартировал на железнодорожной станции Даурия – там, по словам кержаков, когда-то видели бродячих колдунов, надзирателей сатанинских башен. Гарнизонная жизнь и тут была строго расписана по часам: стрельбы, дежурства по полку, подготовка к парадам в табельные дни, гимнастика, рубка и фехтование, занятия в конном строю, укладка походного вьюка. Здесь, в забайкальской степи, где когтистые травы хватали путника за ноги, Николай стал отличным наездником, так что с одинаковой удалью мог скакать, вцепившись лошади в гриву, в хвост, или вовсе у неё под брюхом; здесь же в волосах его навсегда поселился ветер.
Не обнаружив в Забайкалье ни рогатых убырок, ни каких-либо иных указаний на существование здесь башни сатаны, Норушкин через восемь месяцев путём изрядных хлопот (перед высшими не пресмыкаясь, перед низшими не возносясь) перевёлся из Аргунского полка в Амурский – единственный штатный полк Амурского казачьего войска. Там он поначалу был приставлен к пулемётной команде, однако вскоре возглавил разведку прославленной 1-й сотни, награждённой за поход в Китай на подавление боксёрского бунта серебряной Георгиевской трубой.
На четвертом году службы, уже в чине сотника, Николай в очередной раз круто согнул линию своей судьбы, казавшуюся близким и без того изрядно перегнутой. Не найдя никаких свидетельств о башне и в окрестностях Благовещенска, а стало быть не видя возможности исполнить здесь свой главный долг, он решил выбираться с Дальнего Востока.
На ту пору Монголия как раз провозгласила независимость, в результате чего ургинский лама Богдогэген Джебцзун-Дамба-хутухта – живой Будда – торжественно взошёл на престол, и монголы, еще не разучившиеся творить вместо истории мифологию, начали новое летоисчисление со дня его коронации– Халха, Внешняя Монголия, вступила во «времена многими возведённого» всемонгольского владыки Богдо-хана, наделённого от неба нечеловеческой силой, способностью одновременно находиться в сколь угодно отдалённых друг от друга местах, неуязвимостью для стрелы и пули, а также даром видеть сквозь стены и прозревать будущее, хотя в действительности хутухта был практически слеп и ради сохранения остатков зрения носил на носу зелёные очки, что, разумеется, ничуть не мешало ему быть одновременно несравненным духовидцем.
Династия Цинь к тому времени пала, но и республиканское правительство Поднебесной отнюдь не собиралось мириться с утратой северной провинции. Чувствуя близость войны, Норушкин, не колеблясь, решил выйти в отставку и записаться в монгольские цэрики как частное лицо. С этой целью он отправил прошение на Высочайшее имя об увольнении его с военной Его Императорского Величества службы, таким образом собственноручно поставив крест на своей дальнейшей армейской карьере.
Прошение ушло в Петербург, но дожидаться ответа Николай не стал – он не мог допустить, чтобы эта война, как и японская, закончилась без его участия. Приказ о зачислении сотника Николая Норушкина в запас пришёл из столицы только спустя пять месяцев – к этому времени в полку его уже давно не было. Он был в Кобдо, куда добрался, проскакав верхом с Амура через всю Халху по степи, такой пёстрой, будто вся Азия выстелила её своими коврами, по сухому и жёлтому солончаковому глянцу, через который, словно мёртвые головы, кубарем неслись перекати-поле.
Здесь, в Кобдо, где колыхались волны тяжёлого зноя и цветы, вытянув к небу губы, просили дождя, Николай собирался поступить на монгольскую службу в отряд Дамби-Джамца-ламы, в просторечии именуемого незатейливо Джа-лама. Однако и на этот раз ему не удалось избегнуть предначертанного свыше огреха судьбы.
Джа-ламу – по рождению не то астраханского калмыка, не то дербета, не то торгоута – ещё в детстве занесло из России в Монголию, где он стал послушником дацана Долон-Нор. Потом он отправился в Тибет и много лет провёл в знаменитой обители Дре-Пунья в Лхасе, откуда совершал странствия в Индию, Непал и другие окрестные земли, где встречался с буддийскими отшельниками и святыми. Рассказывали, что однажды в пылу богословского спора он убил соседа по монашеской келье и был вынужден бежать из дацана. Оказавшись в Пекине, он одно время служил при ямыне, ведающем составлением календарей, потом скитался по Центральной Азии, прибился к экспедиции Козлова, опять возвратился в Тибет и наконец снова объявился в Монголии, выдавая себя за реинкарнацию Амурсаны – джунгарского князя, за полтора века до того восставшего против ярма Поднебесной, но потерпевшего поражение, бежавшего в Россию и умершего в Тобольске от оспы. Подобного рода самозванство для Монголии, по-прежнему укутанной, как в пыльный вихрь, в круговерть извечно повторяющихся событий, в бесконечное, сгущённое настоящее, где спрессованы и неотличимы друг от друга времена и эпохи, было делом обычным – хубилганы-перерожденцы, в чьи тела вселились души покойных праведников, встречались в каждом уважающем себя монастыре. Впрочем, не исключено, что Джа-лама, в руках которого не таял снег, вполне искренне признавал себя воплощением легендарного Амурсаны – убийца, посвящённый в таинства тантрийской магии, он балансировал на грани реальности, причём нельзя было сказать определённо, с какой именно стороны он подкрался к рубежу между тьмой и светом: одни благоговели перед Джа-ламой и считали его дакшитом, защитником желтошапочной веры, другие с ужасом видели в нём многоголового чёрного мангаса. И не беспочвенно – Джа-лама, сторонник священной иерархии, требовал от окружающих поклонения и безусловной покорности, собственноручно пытал врагов, выкраивая у них со спины языки кожи, а изготовленную по своему эскизу шёлковую хоругвь приказал освятить кровью, что и было сделано: перед строем цэриков торжественно зарезали пленного гамина (так монголы прозвали солдат республиканского Китая) и окропили его кровью полотнище и древко.