Раиса сердито замахала руками:
– Иди, иди! Не один мужик в деревне. Взяли моду – за всем переться к нам.
В общем-то, верно, подумал Михаил, старушонки, тридцать лет как война кончилась, а все тащатся к нему. Косу наладить, топор на топорище насадить, двери на петлях поднять – все Миша, Миша… Да только как им к другим-то мужикам идти? К другим-то мужикам без трояка лучше и не показывайся. А много ли у этих старушонок трояков, когда им пенсию отвалили в двадцать рэ? Это за все-то ихние труды!
Он шумел где только мог: опомнитесь! Разве можно на две десятки прожить? Да этих старух за ихнее терпенье и сознательность, за то, что годами задарма вкалывали, надо золотом осыпать. А ежели у государства денег нету – скиньте с каждого работяги по пятерке – я первый на такое дело откликнусь.
– Егоровна! – крикнул Михаил старухе (та уже повернула назад). – Чего губы-то надула? Когда я отказывал тебе?
– Вот как, вот как у нас! Своя коса не строгана, я хоть руками траву рви, а Егоровна – слова не успела сказать – давай…
– Да где твоя коса, где?
Тут Раиса разошлась еще пуще:
– Где коса, где коса?.. Да ты, может, спросишь еще, где твои штаны?
Михаил кинулся в сарай с прошлогодним сеном – там иной раз ставили домашнюю косу, но разве в этом доме бывает когда порядок? Поколесил через весь заулок в раскрытый от жары двор.
Коса была во дворе.
Весь раскаленный, мокрый, он тут же, возле порога начал строгать косу плоским напильником и вот, хрен его знает как это вышло, порезал руку. Среди бела дня. Просто взвыл от боли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Лиза была в смятении.
Кажется, что бы ей теперь Егорша? В сорок ли лет вспоминать про сон, который приснился тебе на заре девичества? А она вспоминала, она только и думала что о Егорше…
Избегая глаз всевидящего и всепонимающего Григория (Петру было не до нее, Петр чуть ли не круглые сутки пропадал на стройке), она каждый день намывала пол в избе, каждый день наряднее, чем обычно, одевалась сама.
Но катились дни, менялись душные, бессонные ночи, а Егорша не показывался.
Встретились они в сельповском магазине.
Раз, придя домой утром с телятника, побежала она в магазин за хлебом и вот только переступила порог, сразу, еще не видя его глазами, почувствовала: тут. Просто подогнулись ноги, перехватило дых.
Говорко, трескуче было в магазине. Старух да всякой нероботи набралось полно. Стояли с ведерками в руках, ждали, когда подвезут совхозное молоко. Ну а тут, когда она вошла, все прикусили язык. Все так и впились в нее глазами: вот потеха-то сейчас будет! Ну-ко, ну-ко, Лизка, дай этому бродяге нахлобучку! Спроси-ко, где пропадал, бегал двадцать лет.
Она повернула голову вправо, к печке, – опять не глядя почувствовала, где он. Улыбнулась во весь свой широченный рот:
– Чего, Егор Матвеевич, не заходишь? Заходи, заходи! Дом-от глаза все проглядел, тебя ожидаючи.
– Жду, гойорит, тебя, заходи… – зашептали старухи в конце магазина.
Она подошла к прилавку без очереди (век бы так все немели от одного ее появления) и – опять с улыбкой – попросила Феню-продавщицу (тоже с раскрытым ртом стояла) дать буханку черного и белого. Потом громко, так, чтобы все до последнего слышали, сказала:
– Да еще бутылку белого дай, Феня! А то гость придет – чем угощать?
Бутылка водки у нее уже стояла дома, еще три дня назад купила, но она не поскупилась – взяла еще одну. Взяла нарочно, чтобы позлить старух, которые и без того теперь будут целыми днями перемывать ей косточки.
2
Егорша заявился по ее следам. Без всякого промедления.
С Григорием – тот сидел на крыльце с близнятами – заговорил с шуткой, с наигрышем, совсем-совсем по-бывалошному:
– Е-мое, какая тут смена растет! А че это они у тебя, нянька хренова, заденками-то суковатые доски строгают? Ты бы их туда, к хлеву, на лужок, на травку, выпустил.
Но за порог избы ступил тихо, оробело, даже как-то потерянно. Зыбки испугался? Всех старая зыбка, баржа эдакая, пугает. Анфиса Петровна уж на что свой человек, а и та каждый раз глазами водит.
– Проходи, проходи! – сказала Лиза. Она уже наливала воду в самовар. Не в чужой дом входишь. Раньше кабыть небоязливый был.
Она, не без натуги конечно, рассмеялась, а потом – знай наших – вытерла руки о полотенце и прямо к нему с рукой.
– Ну, здравствуешь, Егор Матвеевич! С прибытием в родные края.
Было рукопожатие, были какие-то слова, были ки-ванья, но, кажется, только когда сели за стол, она сумела взять себя в руки.
– Што жену-то не привез? Але уж такая красавица – боишься, сглазим?
– А-а, – отмахнулся Егорша и повел глазом в сторону бутылки: не любил, когда словом сорили за столом допрежь дела.
– Наливай, наливай! – закивала живо Лиза. – В своем доме. – А сама опять начала его разглядывать.
Не красит время человека, нет. И она тоже за эти годы не моложе стала. Но как давеча, когда Егорша, входя в избу, снял шляпу, обмерла, так и теперь вся внутренне съежилась: до того ей дико, непривычно было видеть его лысым.
Многое выцвело, размылось в памяти за эти двадцать лет, многое засыпало песком забытья, но Егоршины волосы, Егоршин лен… Ничего в жизни она не любила так, как рыться своей пятерней в его кудрявой голове. И сейчас при одном воспоминании об этом у нее дрожью и жаром налились кончики пальцев.
– О'кей, – сказал Егорша, когда выпили.
– Чего, чего? – не поняла Лиза.
– О'кей, – сказал Егорша, но уже не так уверенно.
Она опять ничего не поняла. Да и так ли уж это было важно? Когда Егорша говорил без присказок да без заковырок?
После второй стопки Егорша сказал:
– Думаю, пекашинцы не пообидятся, запомнят приезд Суханова-Ставрова. Мы тут у Петра Житова, как говорится, дали копоти.
И вдруг прямо у нее на глазах стал охорашиваться: вынул расческу, распушил уцелевший спереди клок, одернул мятый пиджачонко, поправил в грудном кармане карандаш со светлым металлическим наконечником – всегда любил играть в начальников, – а потом уж и вовсе смешно: начал делать какие-то знаки левым глазом.
Она попервости не поняла, даже оглянулась назад, а затем догадалась: да ведь это он обольщает, завораживает ее.
А чем обольщать-то? Чем завораживать-то? Что осталось от прежнего завода?
И вот взглядом ли она выдала себя, сам ли Егорша одумался, но только вдруг скис.
Она налила еще стопку. Не выпил. А потом посмотрел в раскрытое окошко Григорий с малышами все-таки перебрался к хлеву на травку, – обвел дедовскую избу каким-то задумчивым, не своим взглядом и начал вставать.
– Куда спешишь? Каки таки дела в отпуску?
– Да есть кое-какие… – Он по-прежнему не глядел на нее.
– Ну как хочешь. Насилу удерживать не буду. – Лиза тоже поднялась.
Уже когда Егорша был у порога, она спохватилась:
– А дом-то будешь смотреть? Нюрка Яковлева, твоя сударушка, – не могла стерпеть: ущипнула, – избу через сельсовет требует. На Борьку заявление подала.
– Дом твой, чего тут рассусоливать.
– Сколько в Пекашине-то будешь? Захочешь, в любое время живи в передних избах. Татя хоть и отписал мне хоромы, а ты хозяин. Ты его родной внук.
Егорша как-то вяло махнул рукой и вышел.
3
Красное солнце стояло в дымном непроглядном небе, старая лиственница косматилась на угоре, обсыпанная черным вороньем. А по тропинке, по полевой меже шла ее любовь…
И такой жалкой, такой неприкаянной показалась ей эта любовь, что она разревелась.
Не счесть, никакой мерой не вымерить то зло и горе, которое причинил ей Егорша. Одной нынешней обиды вовек не забыть. Сидел, попивал водочку, может, еще на стену, на Васину карточку под стеклом смотрел – и хоть бы заикнулся, хоть бы единое словечушко обронил про сына!
И все-таки, видит бог, не хотела бы она ему зла, нет. И пускай бы уж он явился к ней в прежней силе и славе, нежели таким вот неудачником, таким горюном и бедолагой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Хлев овечий? Келейка, в каких когда-то кончали свои земные дни особо набожные староверы? Каталажка допотопных времен?
Всяко, как угодно можно назвать конуру на задворках у Марфы Репишной, куда она загнала своего двоюродного братца за пьяные грехи. В переднем углу уголек красной лампадки днем и ночью горит, груда черных старинных книг с медными застежками – это добро разберешь: околенка сбоку. И еще разберешь бересту, солнечно отсвечивающую на жердках под потолком, – Евсей Мошкин кормился всякими берестяными поделками: туесками, лукошечками, солоницами, на которые теперь большой спрос у горожан, – а все остальное в потемках. И потому хочешь не хочешь, а будешь верующим, будешь отбивать поклоны, ежели не хочешь лоб себе раскроить.