Пьера живо заинтересовали эти подробности: ведь они касались частной жизни одного из князей церкви, жизни, которая обычно бывает скрыта от посторонних глаз и нередко искажается в угоду вымыслу. Пьер узнал, что зимой и летом кардинал поднимался в шесть утра. Он молился у себя в капелле, небольшой комнате, куда никто никогда не входил; всю ее обстановку составлял деревянный раскрашенный алтарь. Его личные покои — спальня, столовая и рабочий кабинет, простенькие узкие комнаты, выкроены были с помощью перегородок из обширной залы. Кардинал жил очень замкнуто, избегая малейшей роскоши, как человек умеренный и небогатый. В восемь часов он завтракал, выпивал чашку холодного молока. Потом, в дни заседаний, отправлялся в одну из конгрегаций, членом которых состоял, либо оставался дома и принимал у себя. В час был обед, после чего до четырех, а летом даже до пяти, продолжался отдых, священные часы римской сиесты, во время которой ни один слуга не решился бы постучаться к нему в дверь. В хорошую погоду кардинал, проснувшись, совершал в карете прогулку по древней Аппиевой дороге и возвращался с заходом солнца, когда звонили к вечерне. Затем с семи до девяти он принимал, потом ужинал, уходил к себе и больше не показывался — работал в одиночестве либо спал. Кардиналы обычно навещают папу по делам службы два или три раза в месяц, по определенным дням. Но камерлинг вот уже почти год не был удостоен личной аудиенции, что служило признаком немилости, доказательством вражды, и об этом осторожно перешептывались в среде церковников.
— Его высокопреосвященство крутоват, — негромко продолжал дон Виджилио, довольный тем, что может отвести душу. — Но вы бы поглядели, с какой улыбкой кардинал встречает свою обожаемую племянницу, контессину, когда та заходит его поцеловать… Если он примет вас радушно, этим вы будете обязаны ей…
Но тут дон Виджилио осекся. Из соседней залы донеслись голоса; увидев, что в комнату вошел толстяк в черной сутане, подпоясанной красным кушаком, и в черной шляпе с витым красно-золотым шнуром, секретарь вскочил и низко поклонился; толстяка, беспрестанно отвешивая подобострастные поклоны, сопровождал аббат Папарелли. Дон Виджилио подал знак Пьеру, чтобы тот встал, и успел шепнуть ему:
— Кардинал Сангвинетти, префект конгрегации Индекса.
Между тем аббат Папарелли усердствовал, лебезил, твердил с видом величайшего блаженства:
— Ваше высокопреосвященство ждут. Мне велено вас провести незамедлительно… Их высокопреосвященство, главный пенитенциарий, уже тут.
Гулко шагая через залу, громогласный Сангвинетти внезапно с откровенностью брякнул:
— Да-да, уйма народу докучает, это-то меня и задержало! Вечно делаешь не то, что хочешь. Ну, вот я наконец и прибыл!
Сангвинетти стукнуло шестьдесят, это был коренастый, тучный человек с круглым румяным лицом, огромным носом, толстыми губами и живыми, рыскающими глазами. Особенно поражала в нем какая-то юношеская подвижность, почти кипучесть; в темных, тщательно приглаженных волосах, завитками начесанных на виски, поблескивали редкие серебряные нити. Родился он в Витербо, где обучался в семинарии, потом завершил образование в Римском григорианском университете. Его послужной список свидетельствовал о быстрой карьере, которою он был обязан гибкости своего ума: сперва он был секретарем нунция в Лиссабоне, затем — титулярным епископом в Фивах и выполнял щекотливую миссию в Бразилии; по возвращении его посылают нунцием в Брюссель, затем в Вену; и, наконец, Сангвинетти становится кардиналом, не говоря уже о том, что недавно он получил место епископа во Фраскати, в римской епархии. Ловкий делец, он сумел наладить связи со всей Европой, и против него говорило лишь чересчур откровенное честолюбие да постоянная склонность к интригам. И хотя когда-то Сангвинетти заигрывал с Квириналом, сейчас он слыл непримиримым и требовал, чтобы Италия вернула Рим папе. Им владело неистовое желание стать папой, и ради этого он то и дело менял убеждения, лез из кожи вон, вербовал себе сторонников, а затем отступался от них. Он уже дважды ссорился со Львом XIII, но позднее счел за благо ему подчиниться. Почти признанный кандидат на папский престол, кардинал Сангвинетти выбивался из сил, домогаясь тиары, не брезгал ничем, пускал в ход любые связи.
Но Пьер видел в нем только префекта конгрегации Индекса, и его волновала одна лишь мысль, — что от этого человека будет зависеть судьба его книги. Поэтому, как только кардинал скрылся за дверью, а аббат Папарелли опять возвратился в соседнюю залу, Пьер не выдержал и спросил у дона Виджилио:
— Стало быть, их высокопреосвященства, кардинала Сангвинетти и кардинала Бокканера, связывает дружба?
Губы секретаря дрогнули в улыбке, и в глазах вспыхнула насмешка, утаить которую он был не в силах.
— Дружба? Ну, нет, нет!.. Они видятся, когда без этого нельзя обойтись.
И дон Виджилио пояснил, что из уважения к знатности кардинала Бокканера члены конгрегации охотно собираются у него, если какое-либо важное дело, как, например, сегодня, вынуждает их встретиться вне урочных заседаний. Сам кардинал Сангвинетти был сыном какого-то захудалого лекаря из Витербо.
— Да нет, они вовсе не дружат… Трудно поладить, когда у людей разные взгляды, разные характеры. А главное, когда люди друг другу мешают!
Последние слова дон Виджилио произнес совсем тихо, как бы про себя, с характерной для него тонкой усмешкой. Впрочем, Пьер, озабоченный собственными мыслями, его почти не слушал.
— Не по делам ли Индекса у них совещание? — спросил он.
Дон Виджилио, должно быть, знал, о чем совещались кардиналы. Но он ответил лишь, что совещание по делам Индекса происходило бы у префекта этой конгрегации. И Пьер, поддавшись нетерпению, спросил наконец напрямик:
— Вы ведь знакомы с моим делом? Я имею в виду книгу. Поскольку его высокопреосвященство состоит членом конгрегации и все бумаги проходят через ваши руки, не могли бы вы мне что-либо сообщить? Я ведь ровно ничего не знаю, а так не терпится узнать поскорее!
Дон Виджилио сразу же растерянно заметался. Он пролепетал, что никаких бумаг не видел, и это соответствовало действительности.
— К нам еще ничего не поступало, уверяю вас, я и понятия об этом не имею.
Так как священник продолжал настаивать, тот знаком попросил его замолчать и снова принялся за свои бумаги, украдкой поглядывая на соседнюю залу, очевидно, из опасения, не подслушивает ли их аббат Папарелли. По правде говоря, он и так наболтал лишнего. И дон Виджилио съежился за столом, у себя в углу, стал еще незаметнее, потонул в полумраке.
А Пьер снова погрузился в задумчивость, его охватило чувство неизвестности, застарелая, дремотная печаль, которой пронизано было все вокруг. Минуты тянулись нескончаемо долго, было уже около одиннадцати. Наконец послышался скрип двери, чьи-то голоса, и аббат очнулся. Он почтительно склонился перед кардиналом Сангвинетти, который вышел в сопровождении другого кардинала, очень тощего, очень высокого, с вытянутым серым лицом аскета. Ни тот, ни другой, видимо, даже внимания не обратили на какого-то невзрачного священника-иностранца, так подобострастно склонившегося перед ними. Кардиналы громко, непринужденно разговаривали:
— Да, вы правы, ветер стихает, сегодня жарче вчерашнего.
— Завтра наверняка задует сирокко.
В полумраке большой комнаты снова наступила торжественная тишина. Дон Виджилио продолжал писать, беззвучно водя пером по жесткой желтоватой бумаге. Раздалось слабое надтреснутое треньканье колокольчика. Из соседней комнаты поспешно вошел аббат Папарелли, на мгновение исчез в тронной зале, потом возвратился, знаком пригласив Пьера, и негромко доложил:
— Аббат Пьер Фроман.
Огромная зала также носила печать разрушения. Красная полупарчовая обивка на стенах, затканная крупными пальмовыми листьями, висела клочьями под великолепным потолком, украшенным раззолоченной деревянной резьбой. В нескольких местах ее починили, но линялые полосы бледными разводами пятнали некогда роскошный темно-пурпуровый шелк. Достопримечательностью комнаты был старинный трон — красное бархатное кресло, на котором некогда восседал святейший папа, посещая кардинала. Под красным бархатным балдахином, осенявшим трон, висел портрет папы Льва XIII. Кресло, по обычаю, было повернуто к стене, в знак того, что никому не положено на него садиться. Всю обстановку просторной залы составляли несколько кушеток, кресел, стульев и чудесный столик из золоченого дерева в стиле Людовика XIV с мозаичной доской, изображающей похищение Европы.
Но Пьер увидел сначала только кардинала Бокканера, тот стоял у другого стола, который служил ему в качестве письменного. В простой черной сутане с красной каймой и красными пуговицами, он показался Пьеру еще величавее и горделивее, нежели в торжественном облачении на портрете. Те же белоснежные локоны, продолговатое лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос и тонкие губы; те же горящие глаза освещали бледное лицо из-под густых, все еще черных бровей. И все же портрет не передавал того безграничного спокойствия, внушенного верой, какое исходило от этого высокого человека, непоколебимо убежденного, что лишь ему одному ведомо, «что есть истина», человека, которого непреклонная воля заставляла неизменно придерживаться этой истины.