Потом мы с Виталиком поднимались ко мне.
С бельэтажа уходила наверх витая чугунная лестница. На втором этаже уже не имелось анфилады дворцовых комнат, он весь был отдан на откуп коммерческим фирмам и заполнен девами в белых блузках и черных юбках, (реже – той же цветовой гаммы – мужиками). Но нам было нужно выше, и мы ступили на деревянную лестницу.
Третий и последний этаж имел столь низкие потолки, что когда-то Виталик доставал их в прыжке ногой, демонстрируя скептикам, что действительно был морпехом. При всей своей полноте, он бывал и легким, и быстрым. «Горошина покатилась», – говорили о нем, когда он пухлою молнией слетал по ступенькам вниз, с третьего этажа в подвал, в свою фотолабораторию. Так мы раньше и жили: он внизу, подсвеченный преисподним светом красного фонаря, а я небожительствовал под крышей.
Раньше в редакции был огромный штат. В монастырских кельюшках последнего этажа умещались массы сотрудников, но сейчас, после всех сокращений и небольшого пожара, я практически обитал один. Здесь, в кабинете с эркером, наполовину застекленном фанерой, с зеленой, плохо держащейся на потолке штукатуркой, я принимал гостей.
– Пускай не на уровне… – извинялся я.
– Зато на высоте, – отвечали деликатные гости.
Но сейчас Виталик не очень-то принимался. Он то и дело сыпался вниз, тормоша завхоза Толика, чтобы тот поскорей нашел ключ от его прежней фотолаборатории или сменил замок. Он весь извелся, пока я спешно доделывал подправленную Главным статью. «Компьютер, – стонал Виталик, – компьютер», – увидев, как я справляюсь с ножницами и клеем. Он еще не успел проникнуться той здравой логикой Главного, что, при наших нескольких номерах в год, лучше кормить живую, с божьей душой, машинистку, чем империалистов из IBM вкупе с «Майкрософт». Еще немного для приличия покричав, Виталик наконец согласился, что Главный был всегда человек, и скатился вниз убивать завхоза.
Когда я спустился по деревянной, чугунной и мраморной лестницам вниз, завхоз Толик молча стучал стамеской, вставляя новый замок.
– Да, – проговорил Виталик, вдоволь насытив зрение разворованным видом своей некогда богатой фотолаборатории.
– У! – и ребром ладони замахнулся на шею Толика.
– Эх! – и повесил на плечо кофр.
– Гм… – и, достав из кармана, пересчитал деньги.
Наконец, он выразился сложнее:
– В Домжур! – и, ткнув пред собой ладонью-топориком, задал ногам направление.
3
На третий день было воскресенье, и под пение местной птички за небольшим квадратным окном, крест-накрест забранным ржавым полосовым железом, весь день валяясь на плотно сколоченных и многажды крашенных густотертою охрой нарах тихого и уютного КПЗ одного северного городка, мы могли сотню раз вспомнить и перевспомнить все, что касалось последних трех дней нашей жизни.
Впрочем, легко сказать, вспомнить все, если начинать приходится с той початой водки, за которой Главный нагружал нас новым редакционным заданием.
«Вы видите, как живет народ? – громово восклицал он. – Плохо живет народ! Короче, езжайте в командировку, возьмите город, какой-нибудь городок, но чтобы не слишком далеко и не очень дорого для журнала. Не дальше Урала! Отдаю вам этот город на разграбление! На три дня, на неделю, на десять дней! Но пусть это будут „Десять дней, которые потрясли мир“ или „Россия во мгле“, нет, „в дерьме“. Но ты, Мартынов, пиши как на Пулицеровскую премию, а ты, Горохов, снимай как для „Нэшнл Джиогрэфик“! Выверните городок наизнанку, пытайте людей, четвертуйте власти, вздергивайте на дыбу всякого, кто не изольет душу, ловите бабок по деревням, гоняйтесь за бандитами, вламывайтесь в дома местных интеллигентов, штурмуйте школы, больницы, роддомы! Даю вам восемь полос, нет, десять, двенадцать! Сделайте мне журнал в журнале, книгу в журнале, эпоху в журнале! И чтобы без всяких газетных воплей, никакой публицистики, одна физиология жизни! Иначе я разорву наш журнал и заставлю тебя, Горохов, подтереть одной его половинкой твою толстую, а другой половинкой, Мартынов, твою узкую!..»
Чисто моя вина, что исследовать этот городок мы начали из-за решетки местного СИЗО. Во-первых, это меня приняли по обличью за арабского террориста. Потому что это ведь мной попользовался Виталик, уломав везти его тело в командировку на белом заморском джипе моего брата, а в дороге отвалился глушитель, так что за несколько верст вперед тихий Русский Север уже сильно подозревал о неминуемом приближении, ну, как минимум, колонны армейских «камазов» во главе с очередным Шамилем, уведенным шайтаном на тысячу километров севернее Кавказа; и потом это мне с белой пеной у рта приходилось доказывать, что найденный в инструментах газовый пистолет с отломанным спусковым крючком принадлежит брату, а белый порошок в автомобильной аптечке – тальк. Это мой блокнот, заполняемый скорописью наметок, рисунков и мыслей, оказался схемой подрыва особо охраняемого объекта – местной телевизионной башни (сорокаметровой длины, если упадет). Наконец, это я опрометчиво показал двум слегка нетрезвым сержантам удостоверение с «Прессой», а также фирменный бланк журнала с просьбою к должностным лицам, оказывать всяческое содействие. Моя вина была даже в том, что не прекрати мы так нагло доказывать свою невиновность, лежать бы нам сейчас не на нарах в милиции, а, в лучшем случае, на койке в больнице.
Хотя, в сущности, весь мой грех состоял только в том, что мы ехали в именно в этот северный городок…
Виталик мог поплевывать в потолок, мог слушать только в пол-уха и в полсердца принимать мои оправдания.
– Понимаешь, это не сон, – доказывал я ему. – Меня просто сбросило в детство.
– В детство? А-атлично!
– Заткнись. Это совсем иная степень реалистичности. Вот смотри. Осень. Распутица. Плотные сумерки, даже ночь, звезды. Справа поле, слева поле. Дороги нет, есть колеи, они ползут по закраинам этих полей, их много, они заполнены черной стоячей водой и похожи на длинные черные пряди грязных волос. Отец за рулем. Рядом какая-то женщина, я ее не знаю. Машина. Я прекрасно знаю эту машину. «Зил-157», номер на бортах кузова 12—08 ВОЛ. Старый номер, ты понял, какой был в восьмидесятых… Мои руки пахнут грибами, волнушками. Пахнут горько. Впереди и слева, на взгорке, горят огоньки, это деревня. От нее, по полю, наперерез, по серой стерне торопится кто-то, почти бежит. Это еще одна женщина, старая, бабушка. Отец останавливается и просит меня уступить ей место, перебраться в кузов. Прямо с подножки я лезу в кузов, попадаю ногой в корзину с грибами, ругаюсь, потом стукаю рукой по кабине, мол, я здесь, можно ехать. И тут чувствую, что на поясе стало легко. А на поясе висел нож, отцов, охотничий. Я выпросил его поносить, потому что отец не давал ружья. А теперь ножа на поясе нет. Я бросаюсь к борту, замечаю белое лезвие, прыгаю вниз, поскальзываюсь в грязи и проваливаюсь обеими ногами в колею, проваливаюсь прямо по пояс, прямо в эту траншею от переднего колеса. Спешу выбраться, только ноги внизу как-то перепутались, сапоги держат, и меня утягивает под бензобак, всем телом утягивает под бензобак. Я шмякаюсь лицом в грязь, а она уже сверху мерзлая, с корочкой. Хочу выбраться, но грязь уже засосала, не выпускает, а края колеи смыкаются на груди, как края теста. Я кручусь, упираюсь головой в бензобак, рвусь в другую сторону – стукаюсь виском о подножку. А отец уже перегазовал, выжимает сцепление, и я слышу, как за спиной, в коробке скоростей, входит в шестерни первая передача. Вот машина уже пошла, сперва еще медленно. От страха во мне нет голоса, я знаю, что будет дальше, как эти два задние колеса, одно за другим втрамбуют, впечатают меня в грязь без остатка, и как сомкнутся за ними края колеи, а потом наверх выйдет жижа и на ней проступит вода… До весны меня никто не найдет, а, может, не найдут и весной. Весной дорога по полю может пройти совсем в другом месте. А колесо уже напирает, локоть соскребает с покрышки жидкую ленту грязи, левой ноге очень больно, колесо скребет по спине, срывает с фуфайки хлястик, правая нога гнется, что-то внятно хрустит, я кричу, но еще даже раньше, чем слышу свой крик, колесо замирает. Потом я лежу в кабине, сперва на сиденье, потом сползаю на полик, жаркий воздух дует в лицо из печки, на лице ссыхается маска грязи, вокруг все дрожит и грохочет, машина трясется как в лихорадке. Я слышу перегретый мотор и чувствую запах горящих дисков сцепления. Где-то высоко-высоко, под потолком кабины, в стеклянных глазах отца отражаются огоньки приборов…
Виталик долго молчал, а потом засопел:
– Расписал уж, можно подумать. Ну, чего, ну сильные впечатления детства. Вот я однажды тонул, тоже снилось, как…
– Виталик.
– Мм?
– Это же не мое детство! И не мой отец.
4
В понедельник с утра мы сидели в кабинете начальника местного отдела милиции. Не включенный, но грозный на вид диктофон стоял рядом с заварным чайником и оттуда дырочкой микрофона целился в рот майору.