Вспоминая этих итальянских студентов (я называю их студентами, а не сверстниками, хотя некоторые из этой компании уже окончили университет и искали работу), я понимаю, что в чем-то они были похожи на советских молодых людей, а в чем-то на американских студентов. И мне с ними было проще, чем с американскими сверстниками. Живя в свободной стране, эти итальянцы были, конечно, более раскованными, чем студенты в Советском Союзе, но в то же время в них чувствовались и дух коллективизма, и идеалы товарищества. Несмотря на то что у меня вечно не хватало карманных денег (мой бюджет равнялся доллару в день), я никогда не ощущал себя среди них нищим беженцем. Вспоминая себя тогдашнего — на дискотеках, в пиццериях и кафе или просто болтающегося по улицам в окружении итальянцев, — я понимаю, что, несмотря на языковой барьер, отсутствие денег и неопределенность будущего, мне было легко с моими новыми друзьями. Назовите этот сентимент как угодно — европейский, социалистический. Это не изменит моих воспоминаний. Среди итальянских студентов я чувствовал себя другим, но отнюдь не чужаком. А первые годы в Америке в Брауновском университете я ощущал себя именно чужаком.
Вспоминая лето, проведенное в Ладисполи, я редко вижу себя в окружении беженцев моих лет. Не помню, чтобы решение держаться от них подальше было осознанным. Возможно, таким образом я хотел создать дистанцию между собой и своим саднящим советским прошлым. Я хотел быть человеком без самоидентификации, хотел почувствовать себя человеком вселенной. Смешение с толпой молодых итальянцев создавало иллюзию анонимности (читайте: внешнего отсутствия чужести), помогало замаскировать мою советскость. Возможно, сыграли роль и другие причины. Во-первых, необычайно острое осознание, что совсем недавно я оставил свой мир, что никогда мне не найти таких потрясающих друзей, как в России. Я упрямо хранил верность кругу моих московских друзей, который сам разомкнул своим отъездом. Кроме того, у меня было не так уж много общего (кроме политического статуса) с молодыми людьми из Украины, Белоруссии и Молдовы, выходцами из небольших городов в бывшей черте оседлости, где еврейская жизнь еще теплилась, не была дотла уничтожена Второй мировой войной и Катастрофой. Для внешнего мира, не знающего тонкостей нашего происхождения и воспитания, мы были одинаковыми: советскими, евреями, но чаще всего «русскими». В реальности же русский язык был лишь нашим lingua franca, но далеко не языком общей культуры, языком, на котором я мог бы общаться лишь с очень немногими сверстниками в Ладисполи.
Я уже говорил о том, что мои итальянские приятели Леонардо, Томассо и Сильвио принадлежали к многочисленной группе студентов и недавних выпускников университетов, которые были знакомы и дружны с детства. Они собирались по вечерам на главной площади или в прибрежном кафе с тонкими красными стульями, придуманными, видно, в расчете на очень стройных людей. Несколько девочек из этой компании учились на педагогическом факультете. Одна из них, Бьянка Марини, разъезжала по городу на послевоенном «ситроене-комарике». Ее веснушки сверкали ярче, чем новая луна. Бьянка была невысокая и изящная, с мускулистыми руками, большой для своей фигуры грудью и плоским, мальчишеским задом. В день знакомства мы с ней гуляли допоздна, потом целовались на бульварной скамье, а вокруг усталые официанты собирали столы и стулья и привязывали их на ночь к стойкам. После этого Бьянка не появлялась два дня, а на третий я рискнул все-таки ступить на территорию, лежащую за рубежами нашего русского района, через канал, к западу. Бьянка оставила мне свой адрес и еще что-то сказала… о коровах. Каких еще коровах? Я пересек канал, затем прошагал по дороге примерно два километра. Дома встречались все реже, и пейзаж больше походил не на сонный приморский курорт, а на средиземноморскую сельскую местность.
Оказалось, что Бьянка живет на маленькой молочной ферме. Кроме хозяйского дома там были сараи, конюшни, огороды, фруктовые деревья и даже небольшая оливковая роща у дальнего края. Я толкнул ворота, направился к дому, взошел по ступенькам на крыльцо и простоял там пару минут, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь позвонить.
Дверь открыла толстенная Бьянка — не та Бьянка, а другая, но такая же веснушчатая и тоже с мускулистыми руками.
— Voglio parlare con Bianca, per favore, — произнес я.
— Бьянка, Бьянка, — повторила она эхом, а затем разразилась длинной сентенцией, из которой я уловил только слово gelato. Затем толстуха (как выяснилось, это была старшая сестра Бьянки) слетела со ступенек и метнулась в сторону сараев с криком: «Бьянка! Бьянка!» Через несколько минут я увидел саму Бьянку, спешащую ко мне, в цветастом переднике, повязанном на поясе, в ситцевой косынке, скрывающей ее легкие, темные с рыжиной взбитые кудри. В такой инкарнации она сильно напоминала русскую деревенскую девчонку.
— Вот здесь я живу. Мы делаем свое мороженое, — сбивчиво объясняла Бьянка. — Это наше семейное дело, уже в третьем поколении.
Мычанье коров, запах сена, навоза и удобрений — эти наполненные солнцем звуки и запахи сельского полудня — овевали меня на веранде, куда Бьянка принесла большущую миску свежего ванильного мороженого. Мороженое Бьянки походило не на восхитительное джелато, вкусы и запахи которого столь подлинно выражали всю палитру итальянских ощущений, а скорее, на сливочный московский пломбир. Да и сама Бьянка вдруг как-то утратила свою привлекательность. Я был совершенно не готов крутить роман с итальянской коровницей и вкушать ее сливки и пломбиры.
УЛЕТАЮЩИЙ ФЛЕЙТИСТ
В венском аэропорту, сразу после того как мы приземлились, я познакомился с молодым беженцем, музыкантом. Он ехал с родителями, младшей сестрой, бабкой и дедом. Они были горскими евреями из Баку. В Вене мы жили в разных пансионах. Мой отец, правда, столкнулся с отцом этого молодого музыканта на второй день в Вене в офисе ХИАСа. Их фамилия была Абрамовы, и они держали путь во Флориду, где в Майами их ждали родственники.
Спустя две недели, как мы осели в Ладисполи, я захотел постричься и отправился в парикмахерскую на виа Фиуме, в двух кварталах от нашего дома. За цену стрижки, даже без мытья головы, можно было купить четыре маленькие порции джелато, каждое с тремя разными шариками. Мама расспросила пляжных компатриотов и выяснила, что некто по фамилии Абрамов, бакинский цирюльник, стрижет на дому всего за два доллара — столько стоила одна порция джелато. На следующий день после сиесты, к которой мы уже успели привыкнуть, я пошел стричься в домашнюю цирюльню Абрамова.
Они жили в восточной части центрального квартала Ладисполи, на улице, где стояли небольшие виллы с тенистыми внутренними двориками и разросшимися садами за каменными осыпающимися оградами. В таких виллах многие снимали комнаты. Одна створка зеленых ворот была приоткрыта. Я зашел во внутренний дворик обветшалой виллы. Херувимчик припал пепельными губами к жерлу мертвого фонтанчика. За воротами гоняли сдувшийся мяч полуголые дети, вопя что-то по-русски и на каком-то другом, восточном языке. В дальнем углу двора, под сенью старой айвы, я увидал Абрамова, который брил патлатого мужчину, развалившегося на стуле. Вместо кепки-аэродрома, в которой он запомнился мне в венском аэропорту, его голова была увенчана светло-серой льняной кепкой. На трехногой табуретке покоился тазик с водой. Дочка Абрамова, не переставая улыбаться, стояла рядом и держала чашу с пеной и полотенце. В двух шагах, под густым сводом виноградных лоз, в старых креслах восседали допотопные прародители семейства. Они сидели точно так, как и в венском аэропорту, одетые в те же костюмы, включая папаху на голове старца. К поясу черкески был пристегнут кинжал в ножнах. Молча, неподвижно старики взирали на сына, колдующего над настройщиком из Белоруссии, с которым я до этого пересекался в Вене. Подобно лепесткам вишни на землю опадали длинные кудри настройщика. Как лепестки опадающих вишен в русском саду, пронеслось в моей голове. Как лепестки опадающих вишен в Вашингтоне весной, поправил себя я теперешний.
Бакинский цирюльник, как в заправской советской парикмахерской, опрыскал своего клиента чем-то напоминавшим по запаху освежитель воздуха, затем взял деньги и сунул в карман льняных брюк. После чего вставил новую сигарету в угол рта и пригласил меня в кресло. Девочка обернула меня простыней и связала концы где-то на затылке.
— Как будем постригаться? — спросил бакинский цирюльник тихо, словно певец, берегущий свой голос.
— Просто подровнять, — ответил я.
— Я видел твоего отца в Вене, — продолжал цирюльник замогильным голосом. — Приятный человек, образованный.
— Угу.
— А в Америке чем думаешь заниматься? — спросил Абрамов, уже орудуя ножницами.
— Пока еще не знаю.