Вечером Разумовский угостил собравшихся «богатейшим столом, стоившим министру 11.000 рублей», как почтительно отметил современник. Лицеисты тоже веселились, по-своему. «Вечером нас угощали десертом a discretion вместо казенного ужина. Кругом Лицея были поставлены плошки, а на балконе горел щит с вензелем Императора. Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам» (Пущин).
А главное, не подозревая, что среди них есть избранник богов, что их лицейская жизнь озарится светом его гения, что благодаря Пушкину все подробности, мелочи, шалости первого курса на долгие годы сохранятся в памяти русских людей, станут подробностью русской истории.
По словам Пущина, в Лицее были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения. У многих лицеистов, и прежде всего у Пушкина, домашняя жизнь была гораздо беспорядочнее, теснее, скученнее. А тут был просторный, светлый дворцовый флигель, где при Екатерине помещались ее внучки, великие княжны. В распоряжении Лицея была огромная столовая, конференц-зала, рекреационная, классы, физический кабинет, библиотека, читальня, больница. В верхнем этаже были спальни. В каждой стояла железная кровать, комод, умывальник и даже конторка с чернильницей – знак того, что воспитанники имеют право уходить к себе заниматься. Спальни были номерованные, и лицеисты часто звали друг друга по номерам. Пушкин был № 14, рядом с ним был Пущин, № 15. Общие комнаты освещались масляными лампами, роскошь по тогдашнему времени такая же редкая, как и железные кровати. Россия еще сидела при сальных свечах и при лучинах. Лампы горели только во дворцах да у немногих богатых людей. Лицеистов отлично кормили, сначала даже поили английским портером. Когда война 1812 года разорила казну, началась экономия, все стало проще, и с заморского портера лицеистов перевели на родной квас. То же было и с одеждой. Государев портной, бородатый Мальгин, сшил им сначала франтоватые синие мундирчики, с галунными воротниками и белые панталоны в обтяжку; при этом полагались ботфорты и треуголки. Это была праздничная форма. Для будней были сюртуки попроще, с красными воротниками. После 1812 года лицеистов переодели в серые брюки, в серые штатские сюртуки и фуражки, чем они были очень недовольны, так как такая же форма была у маленьких придворных певчих.
Первые три года лицеистов не пускали в гости. Но они могли пользоваться парком, и в жизни этой молодежи большое место заняли сады, со всех сторон обступавшие Лицей. Среди длинных аллей и зеленых лужаек было много простора и для ребяческих забав, и для юношеских мечтаний. А позже и для любовных проказ.
Большим воспитательным новшеством было то, что для прогулок, игр, физических упражнений отводилось гораздо больше времени и внимания, чем это было принято в других русских школах. Жизнь текла размеренно. Раз навсегда установленный порядок соблюдался строго. «Вставали мы по звонку в 6 часов, одевались, шли на молитву в зал. Утреннюю и вечернюю молитву читали мы вслух, по очереди. От 7–9 класс. В 9 чай. Прогулка во всякую погоду до 10. От 10–12 класс. От 12–1 прогулка. В час обед. От 2–3 или чистописание или рисование. От 3–5 класс. В 5 чай. До 6 прогулка. Потом повторение уроков или вспомогательный класс. В половине девятого звонок к ужину. До 10 в зале мячик и беготня. В 10 вечерняя молитва и сон» (Пущин).
Пушкин на всю жизнь сохранил эту привычку рано вставать. Утро было его рабочим временем.
Но среди этих правил и установленных порядков лицеисты совсем не чувствовали себя в тисках. Письма, писанные из Лицея первокурсником Илличевским к его приятелю Фуссу, отражают жизнь, полную движения и молодого простора: «Учимся в день только 7 часов и то с переменами, которые по часу продолжаются. На местах никогда не сидим, кто хочет учится, кто хочет гуляет. Уроки, сказать по правде, не весьма велики, в праздное время гуляем, а нынче начинается лето и мы с утра до вечера в саду, который лучше всех летних петербургских» (апрель 1812 г.). Два года спустя он с еще большей похвалой, если не похвальбой, пишет: «Благодаря Бога, у нас царствует свобода, а свобода дело золотое. Летом досуг проводим на прогулках, зимою в чтении книг, иногда представляем театр, с начальниками обходимся без страха, шутим с ними и смеемся» (1814).
Хорошо, даже с размахом была поставлена научная часть. Лицеистов хотели научить решительно всему. Программа была так разнообразна, что граф А. К. Разумовский еще до открытия Лицея резко осудил ее «за множество и важность предметов», особенно не одобрил за астрономию, греческий язык и философию. «История мнений философических о душе, идеях и мире, большею частью нелепых и противоречащих между собой, не озаряет ума полезными истинами, но помрачает заблужденьями и недоуменьями… Понятия смешанные, скороспелые, кои такого многоведа сделают скорее несносным и вредным педантом, нежели основательным знатоком». Записка эта, составленная, вероятно, графом Жозефом де Местром, влияния не имела. Философия осталась в длинном списке лицейских наук, куда вошли: «психология, военные науки, политическая экономия, эстетика, энциклопедия права, математика, французская и немецкая риторика, история, география, статистика, латынь, русская словесность, рисование, фехтование, танцы, верховая езда, и по возможности архитектура и перспектива, как искусства, в общежитии необходимые».
Изумительнее всего, что при такой программе за шесть лет лицеисты все-таки многому научились. Главное, научились любить знание, литературу, книги. Их не мучили уроками, самостоятельная умственная жизнь не преследовалась, а поощрялась. Состав наставников был подобран исключительно удачно. Нелегко было найти в неграмотной стране образованных, даровитых педагогов. Ученье на Руси еще только начиналось. Гимназий не было. В Московском университете, этом рассаднике русского научного образования, профессора с трудом пробивались через непривычные научные дебри. Преподаватель практического законоведения говорил на лекциях московским студентам: «Конституция, господа, есть то, что русскому не к роже». Профессор психологии, Брянцев, так определял душу: «Душа – это безусловное условие всего условного». А. И. Тургенев, описывая состояние московских ученых обществ, жаловался: «О русской истории должен писать профессор физики Снегирев, который, кроме толкования о семи таинствах, ничего не знает, несмотря на то, что читает антропологию. Гаврилов объявил в печатном каталоге, что он будет учить русскому стилю по Бате и Гердеру. Но прикроем наготу свою Карамзиным, Жуковским, Дмитриевым, Мерзляковым…» (6 декабря 1805 г.).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});