- Ей еще не было семи лет! - сказал он, пожимая плечами. И обратился к Жаку: - Самая славная лошадь из четырех, самая работящая! Я отдал бы два своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить ее обратно. - И, отвернувшись с горькой улыбкой, сплюнул.
Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим.
- Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мертвого, ты когда-нибудь видел? - спросил Жак.
- Нет.
- Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда побежал...
- Да куда же?..
- В морг.
- Ты? Один?
- Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен мертвец; прямо как воск или вощеная бумага. Там их двое было. У одного все лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как живой, - продолжал он, - и все-таки мертвый, это было ясно с первого взгляда, я даже не знаю почему... И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то же самое... Вот когда мы будем свободны, - заключил он, - я обязательно отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг...
Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская рука разыгрывала гаммы. Женни... Перед ним возникло тонкое лицо, сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: "Что ты хочешь делать?" и в ее широко раскрытых серых глазах показались слезы.
- Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? - спросил он, помолчав.
- Конечно, жалею! Особенно насчет старшей сестры. Потому что младшая у меня почти что есть.
Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил:
- Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту... Ей десять лет... Жиз... Ее зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз... Для меня она все равно что сестренка.
Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи:
- Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живешь, уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, заметил он меланхолично.
- А ты разве нет? - серьезно спросил Даниэль.
- О, я, - сказал Жак, нахмурив брови, - я ведь прекрасно знаю, что я невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу все кругом, кричу бог знает что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня всё, - добавил он; было видно, что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. - Не знаю, виноват ли я сам, или дело еще в чем-то... Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал другим. А может, и нет... Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты только знал, как они со мной обращаются, - продолжал он, немного помолчав и глядя вдаль. - Папа вообще не принимает меня всерьез. В школе аббаты ему твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, - заявил он, внезапно оживившись, - даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе объяснить... Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и вечно эта религия. А Мадемуазель - она тоже: все, что происходит плохого, все идет от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она ее укладывает спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался!
- А твой брат? - спросил Даниэль.
- Антуан, конечно, отличный мужик, но его никогда не бывает дома, понимаешь? И потом - он мне этого никогда не говорил, - но я подозреваю, что и ему дома не очень-то нравится... Он был уже большой, когда мама умерла, потому что он ровно на девять лет старше меня; и Мадемуазель никогда особенно к нему не приставала. А уж меня-то она воспитывала, понимаешь?
Даниэль молчал.
- У тебя совсем другое дело, - вернулся Жак к прежней теме. - С тобой хорошо обращаются, тебя воспитали совсем в другом духе. Возьми, например, книги: тебе позволяют читать все что угодно, библиотека у вас открыта. А мне никогда ничего не дают, кроме толстенных растрепанных книжищ в красно-золотых переплетах, с картинками, всякие глупости вроде Жюля Верна. Они даже не знают, что я пишу стихи. Они бы сделали из этого целую историю и ничего бы не поняли. Может, они бы даже наябедничали аббатам, чтоб меня там еще строже держали...
Последовало долгое молчание. Дорога, уйдя от моря, поднималась к рощице пробковых дубов.
Вдруг Даниэль подошел к Жаку и тронул его за руку.
- Послушай, - сказал он; голос у него ломался и прозвучал сейчас на низких, торжественных нотах. - Я думаю о будущем. Разве угадаешь, что тебя ждет? Нас могут разъединить. Так вот, есть одна вещь, о которой я давно хочу тебя попросить: это будет залогом, который навечно скрепит нашу дружбу. Обещай мне, что ты посвятишь мне первую книжку своих стихов... Не указывай имени, просто "Моему другу". Обещаешь?
- Клянусь, - сказал Жак, расправив плечи. И почувствовал себя почти взрослым.
Дойдя до перелеска, они присели отдохнуть под деревья. Над Марселем пылал закат.
У Жака отекли ноги, он разулся и вытянулся в траве. Даниэль глядел на него, не думая ни о чем; и вдруг отвел глаза от этих маленьких босых ступней с покрасневшими пятками.
- Гляди, маяк, - сказал Жак, вытягивая руку.
Даниэль вздрогнул. Вдали, на берегу, прерывистое мерцание прокалывало серную желтизну неба. Даниэль не отвечал.
В воздухе было свежо, когда они снова пустились в путь. Они рассчитывали переночевать под открытым небом, где-нибудь в кустах. Однако ночь обещала быть очень холодной.
Прошагали с полчаса, не обменявшись ни словом, и вышли к постоялому двору; он был свежевыбелен, над морем высились беседки. В зале с освещенными окнами было, кажется, пусто. Они стали совещаться. Видя, что они колеблются на пороге, хозяйка отворила дверь. Она поднесла к их лицам масляную лампу со стеклом, сверкавшим, как топаз. Женщина была маленькая, старенькая, на черепашью шею падали золотые серьги с подвесками.
- Сударыня, - сказал Даниэль, - не найдется ли у вас комнаты с двумя койками на эту ночь? - И, прежде чем она успела о чем-либо спросить, продолжал: - Мы братья, идем к отцу в Тулон, но мы вышли из Марселя слишком поздно, и нам до ночи не добраться до Тулона...
- Хе, я думаю! - сказала, смеясь, старушка. У нее были молодые веселые глаза; говоря, она размахивала руками. - Пешком до Тулона? Да ладно уж сказки рассказывать! Впрочем, мне-то что до этого! Комната? Пожалуйста, за два франка, деньги вперед... - И, видя, что Даниэль вытащил бумажник, добавила: - Суп на плите - принести вам две тарелки?
Они согласились.
Комната оказалась на антресолях, с одной-единственной кроватью, покрытой несвежими простынями. По обоюдному молчаливому согласию они быстро разулись и шмыгнули, не раздеваясь, под одеяло, спиной к спине. Оба долго не могли уснуть. В слуховое окно ярко светила луна. По соседству, на чердаке, вяло шлепались крысы. Жак заметил отвратительного паука, который прополз по серой стене и исчез во мраке; Жак дал себе слово всю ночь не спать. Даниэль в мыслях снова переживал свой плотский грех; фантазия услужливо раскрашивала воспоминание в яркие цвета; он лежал, боясь шелохнуться, обливаясь потом, задыхаясь от любопытства, отвращения, сладострастия.
Наутро, когда Жак еще спал, а Даниэль, спасаясь от своих видений, собирался умыться, внизу послышался шум. Всю ночь Даниэля неотвязно преследовали картины любовного приключения, и первой его мыслью было, что сейчас его потребуют к ответу за разврат. В самом деле, дверь, не запертая на засов, отворилась; это был жандарм, которого привела хозяйка. Входя, тот задел о притолоку головой и снял кепи.
- Явились голубчики под вечер, все в пыли, - объясняла хозяйка, по-прежнему смеясь и тряся золотыми серьгами. - Поглядите только на их башмаки! Стали рассказывать мне сказки, будто идут пешком в Тулон, и прочую дребедень! А вот этот паинька, - звякнув браслетами, она указала рукой на Даниэля, - дал мне стофранковый билет, чтоб заплатить четыре с половиной франка за ночлег и за ужин.
Жандарм со скучающим видом счищал пылинки со своего кепи.
- Ладно, вставайте, - проворчал он, - и назовите мне ваши имена, фамилии и все прочее.
Даниэль колебался. Но Жак вскочил с кровати; в одних трусах и носках, взъерошенный, как боевой петух, и готовый наброситься на верзилу-жандарма, он заорал ему прямо в лицо:
- Морис Легран! А он - Жорж! Это мой брат! Наш отец в Тулоне. И все равно мы там с ним встретимся, понятно?
Через несколько часов они въезжали в Марсель - лихо, в тележке, меж двух жандармов, рядом с каким-то бандюгой в наручниках. Высокие ворота арестного дома распахнулись и медленно закрылись за ними.