Прежде, чем открыть папку, я знал, что найду в ней. Вот он приехал, бедный и скучный бухгалтер, проводить сев. Бывший рабочий и наследственно городской человек, он никогда не видел деревни, не ходил по полям, не считал облака на закате, не выглядывал первых звезд. А теперь он, вдохнув в себя широкое раздолье аулов, вдруг вспомнил, — ах ты чорт возьми, — что еще существуют лунные ночи, запахи цветущей джидды, беспокойные песни под дутар, вспомнил, что и он когда-то плясал на вечеринках и писал стихи девушкам, — открыл новую папку, взял свежий бланк и начал поэму. Я подвинул к себе его произведение. Он идет сейчас по полям походкой, пляшущей от усталости и ссадин на заду, и сочиняет новые стихи о весне.
Я смело раскрыл папку и прочел две цитаты из Блока на первом листе:
И невозможное возможно.
Пониже этого:
Созрела новая порода —Уголь превращается в алмаз.Он, под киркой трудолюбивой,Восстав из недр неторопливо,Предстанет миру напоказ!Так бей, не знай отдохновенья!Пусть жила жизни глубока:Алмаз горит издалека —Дроби, мой гневный ямб, каменья!
Шум и голоса во дворе заставили меня бросить дальнейшее чтение. Туберозов ввалился в комнаты.
— Ну, будем пить чай, — сказал он и, подойдя к столу, украдкой бросил в папку мелко свернутую бумажку.
За чаем говорили о философии и пустынях. Частый стрекот тяжелых тракторов — «валлисов» — окружал аул. Тени перебегали улицу и дорогу, поджавшись шакалами, и в темном углу балкона неясно и косноязычно, как припадочный нищий, бормотал громкоговоритель.
Уважительно косясь на его шопот, садились вокруг нас коротать ночь дежурные по колхозу туркмены. Прошли женщины с узелками в руках — с завтраком ночной смены, в домах на отлете зажглись огни, грохот «валлисов» заплясал то ближе, то дальше, и беспокойно обезумевшей птицей проголосил телефон.
Звуки стали шляться запоздавшими гуляками на сонных ночных площадях.
И всех упрямей, всех беспокойнее шебуршал голос из тарелки, висящей в углу. Туркмены слушали его с бешенством и с восхищением. Вот голос, сопровождающий жизнь и человека, вот голос, который везде побывал и всех коснулся, по всему миру. Они слушали его, как голос воздуха. «Нет, не одинок, совсем уж не одинок человек, нас много, — слышалось в его шопоте, — и мы всегда вместе, если даже и порознь».
Мы говорили о философии и пустынях. Тут вбежал человек и сказал, зачарованно глядя на чай в пиалах:
— Найдены кубышки саранчи. Вот!
Его губы были так черствы, что крошились.
— Вот какое дело, друг, — повторил он и, не ожидая ответа, полез на лошадь, которая делала вид, что его действия ее не касаются.
Туберозов поднялся и пошел, похлестывая себя камчой, на конюшню.
…И снова тетрадь оказалась в моих руках. Я перевернул страницу со стихами из Блока. Бедный бухгалтер мой, знаю я, знаю, — огородившись спасительным утверждением, что возможно и невозможное, ты записываешь облака и восходы, придавая им то печальный, то радостно-возбужденный колер, смотря по тому, над чем бьется твое шаткое сердце, и воспеваешь лунные ночи, пьяный запах джидды, смуглые глаза здешних женщин, шаги их — мелодию серебряных гривенников и золотых медалей, которыми, как кольчугой, украшены их рубахи, и производишь в стихах неудоботерпимый оптимизм и бурные страсти, ради которых ты даже собираешь цветы на заре для букетов.
Я открываю второй лист и читаю его. Тишина становится ночнее, просторнее, гулче. Сгущаются запахи в сырость, и, всхрапывая, несвязно, сквозь сон пространства, шепчет свое громкоговоритель. Я слышу в его бормотанье уважительные слова.
«Мы всегда вместе, — бурчит он, — вместе всегда, даже когда и порознь. Чего зря говорить. Нас много, мы вместе. Алло! Алло! Даже когда и порознь».
Я раскрыл папку. Первая страница ее была названа: «Трактор-культработник». Под заглавием шел сложный и тонко выполненный карандашный чертеж. Диаграмма страницы не была объяснена текстом, лишь кое-где, в самых путаных узлах, виднелись отдельные слова — день, ночь, семья, культинтересы, и попадались цифры. Это был чертеж сложной машины, функции которой открывались заглавием.
Я взглянул в чертеж и стал итти за его линейным рассказом, пока не понял всего, что было вычислено и решено.
Тогда я перевернул страницу:
«Мой сон».
Я взглянул на итог, — он спал за эту неделю двадцать восемь часов, лучшие часы — вечер, худшие — день, ночью же спать невозможно ввиду того, что ночью спят все ответственники и заменить его некому.
Дальше:
«Схема вовлечения дехканской семьи в общественную работу (Панно)».
«Корни производственного энтузиазма в цифрах засева».
Я переворачивал страницы с чувством почтительной нежности.
«Таблицы социального роста колхозников».
«Размышления в цифрах и диаграммах о путях тракторизации поливного хозяйства».
«Четыре дня на поливе (трактор, верблюд, человек)».
«Линия поведения политруководства посевной на учете выводов таблиц № 3, 4, 6».
Дальше, под заголовком «Материалы новых произведений», шло собрание текстов, телеграмм, писем, незаконченных алгебраических формул. Я развернул…
…Но Туберозов схватил меня за руку. Папка захлопнулась сама собой. Когда он вошел?
Туберозов, потряхивая, держал меня за руку.
— Вы меня извините, — сказал я. Почему он вошел так неслышно?
— Ерунда! — крикнул Туберозов, посмотрев на меня успокоительными глазами. — Никаких кубышек нет, все одни разговоры. Саранчи в этом году не будет, я знал.
— Цифры требуют рифм, как строки стихотворения, — сказал он потом. — Эстетика числа сильнее эстетики образа. Число есть движущийся образ. Что? Разве вам неясно, что я хотел сказать? Вы что-нибудь не поняли? Расскажите мне своими словами, дорогой приезжий товарищ, что вы узнали из моей тетради.
Он подал мне папку.
— Ну, раскройте же ее, пересмотрите еще раз. Итак, что вы узнали? Возьмите эту вот таблицу — «Дейнау». Дейнау — это центр района сплошной коллективизации. Говорите!
Линии бежали, карабкались и рассыпались по широкому листу, размежеванному красными, зелеными и черными квадратиками, кругами, ромбами.
— У вас шестьдесят шесть тракторов «валлис», и вы испахали ими шесть тысяч га из девяти тысяч шестисот, составляющих район, — сказал я, следя за таблицей. — Вспашка одного га обошлась шестнадцать рублей десять копеек, бороньба — рубль сорок, а так как гектар под хлопок требует две вспашки плюс бороньбу, то общая обработка гектара машиной поднимается до тридцати трех рублей шестидесяти копеек — цифры невероятной, невозможной, нетерпимой.
— Колхоз не знает наших расценок.
— А можно ли снизить их?
— Смотрите таблицу девятую. Можно. Продолжайте дальше.
— Оптимальная производительность трактора «валлис» на здешних почвах семь га за двадцатичасовой рабочий день, средняя три и восемь десятых га. Колонны организованы на основе русского опыта (бригада из пяти машин, на бригаду один комплект оборудования), и производительность поэтому несколько ниже того, что они могут дать и дадут впоследствии. Нет знания почв, уменья оборачиваться на мелких поливных участках, неожиданные затруднения с затвердением верхней земляной корки…
В страшной истерике забился вздремнувший телефон. Туберозов приложил к нему ухо, как внимательный врач к больному.
— Туман? — закричал он. — Срывает работу?.. Я выйду сам. Ладно. Я выйду сам. Не сорвет. Я ж выйду, говорю, сам!
Он бросил трубку и стал напяливать на себя заскорузлый брезентовый балахон.
— Смотрите таблицу шестнадцатую! — крикнул он. — Тракторы растеряли друг друга, туман, не найдут своего горючего, нет ведер. Это вам не Россия, где благодаря сплошным запашкам работают шесть к ряду, у нас — трактор от трактора на расстоянии трех километров.
Грохот машин окружил шумовым кольцом аул.
Казалось, тракторы ломились в жилища.
На узких улицах жались следы домов. Туман поглотил расстоянья и вещи. Перестали лаять собаки. В окнах дехканских глинобиток — но не там, где вечером, а в другом краю, — зажигались огоньки, и женщины, руками разводя туман перед собой, выходили с кульками.
— Таблица двадцать четвертая, — сказал Туберозов. — Непрерывка при машинной работе монтирует быт по-новому. Аулы, ранее объединенные родовыми связями, перестроились на связь по производственным участкам. Первый участок из частей трех аулов. Изменился быт женщины. Дома никто уже не готовит. Женщина занята в шелководственной артели. Только никуда не пристроенные старухи еще возятся с пищей, кормят ночную смену.
Туман грохотал вокруг нас, но куда итти — мы не знали. Много раз проваливались мы в канавы, застревали на политых участках, упирались в деревья и стены домов. Туман грохотал и, беснуясь, валился на грудь тяжелою ношей.