Да, это крошечный кусочек стены, случайно попавший наружу.
Вы скажете — экстравагантность?
Не всегда.
И потом, что такое «экстравагантность»?
Сказать слово, не нами выдуманное, не значит еще покончить с понятием, к которому это слово, может быть, только альтернативно относится.
Философская проблема экстравагантности — разве это не почтенная, в конце концов, проблема?
{70} Мы ходим, окруженные тайной, и часто индифферентно моргаем в тех случаях, где не мешало бы раскрыть глаза вовсю.
Приходило ли вам когда-нибудь в голову, что театр для многих, в сущности, монастырь, куда ходят и куда поступают единственно, чтоб спастись от «этой» действительности, от «этого» мира!
Молиться — это уж нечто второстепенное. Молиться можно и «дома». А вот забыть покрепче этот самый «дом», не видеть его вовсе, чтоб не поддаваться его черствой будничности, — для этого необходимо бегство.
Тот, кто не ощущает границ действительного мира как границ тюрьмы, тому не растолкуешь. Да и не надо! Пусть остается при том счастьи, к которому наш дух повернулся спиной.
Я сказал «бегство». Но куда? — Туда, где легче забывается злой плен, — в другой мир! — туда, где царствует не законный произвол космических сил, а наше самодовлеющее «я», его воля, его законы, его творчество, пускай пустяшное, вздорное, но «его», «наше» творчество, наш мир, — мир, нами созданный в душе и нами же воплощаемый вовне.
Только под этим углом зрения раскрывается истинное значение театра! — театра как магнита для железной воли человеческого духа, истомленного в плену не им созданных, не им санкционированных законов природы! — театра как монастыря! — театра как шестой части света, куда, как в некую новую Америку, приятно устремить нос своего корабля, убежать, чтоб натешиться этой призрачной милой свободой, забыть «вчера» и «сегодня» произвола тупой действительности и хоть временно, но стать нездешним.
Теперь пусть предыдущее осветит последующее!
«Я раскрыл его тайну, и он стал мне вдвойне дорог».
Кто же это он?
Тот, к кому привыкли за кулисами относиться с сожалением, нередко с презреньем, и уж во всяком случае не с тем уважением, которого заслуживают эти деятели сцены.
Я раскрыл тайну статиста и (да простится мне дерзость логики!), заключая от меньшего к большему, утверждаю, что раскрыл тайну большинства из них, если не всех.
Они в среднем получали 50 к. за репетицию и 1 р. за спектакль.
50 к. за 4–5 часов исключительно утомительной работы! — Надо быть почти все время на ногах, в нервном напряжении, утомлять голосовые связки, ждать, ждать, опять ждать, успеть ясно усвоить ход пьесы, повторить роль, сбегать еще раз примерить костюм, молча выслушивать грозные окрики вспотевшего, охрипшего и потому изведенного режиссера, все время уступать место корифеям, остерегаться толкнуть их больно даже тогда, когда по ремарке их надо разорвать в клочки, а если генеральная — гримироваться, и притом не мешкая (уборные тесны, народу много), пачкать лицо дешевым лаком, от которого лупится кожа, и «наводить красоту» карандашами, от которых только на дубленой коже не вскакивают прыщи.
10 к. за час такой работы!
Слава таланта? — Ни его, ни ее нет.
{71} Польза другим? — Да, но почему же в качестве статиста, а в не в качестве пожарного или брата милосердия!
«Да что эти люди сумасшедшие, что ли? — спросит купчик или даже дворник хорошего петербургского дома. — За 10 к. в час идут на такую работу! а еще грамотные, с обхождением, не капорка{196} какая-нибудь!»
Что говорить! факт несомненно нуждается в объяснении! Но не с моей стороны: я уж объяснил его.
При том отношении к театру, какое я раскрыл, труд статиста несомненно получает известную компенсацию в факте бегства из мира действительного в мир призрачный, из жизни, условия которой вне зависимости от нас, в жизнь, созданную творческим гением человека, но созданную так, что наше «я» способно занять в этой жизни любое место и, заняв его, досоздать детально недосозданное.
Словом, здесь мы приглашаемся к игре и «забвению».
Статист только в этой жизни статист, а в той, другой, он очень важная персона! — Сегодня это, быть может, храбрый вояка, завтра жестокий палач, от одного движения которого зависит человеческая жизнь, послезавтра это придворный, и расфуфыренные дамы шепчут ему на ухо с улыбкой на губах, а там целую неделю он будет стоять на часах старинного королевского замка, где бродят привидения, и жутки и сладки колокольные звоны на башне…
Здесь для него не настоящая жизнь. Здесь это только сон, скверный, тяжелый сон. Живет он по-настоящему там, и тамошняя жизнь его разнообразна. И как бы ни была скучна пьеса, никто из действующих лиц на сцене не сидит годами в тюрьме, а только об этом рассказывает, никто там не скучает часами, и, когда все сказано и все сделано, что хотелось, занавес вовремя опускается.
«Я раскрыл его тайну, и он стал мне вдвойне дорог». — Как человек, т. е. как сопленник, и как тот, кто рвет оковы, чтобы стать нездешним.
К вопросу о пределах театральной иллюзии. Беседа
{72} Что же, в конце концов, реалистические декорации, натуралистическая архитектурность, символические намеки на место действия, просто сукна и кое-что из существенной бутафории, ширмы или старая кулисная система? Что в театре необходимо, а потому желательно?
Разноречивость ответов современной режиссуры на этот вопрос — лучшее подтверждение шаткости основ театра XX века, лучшее доказательство того несносного положения, в каком очутились наши сценические заправилы, забыв театр как таковой, его сущность, его первейшие требования, его безотлагательные нужды, с которыми шутить безнаказанно не даст возможности сама природа театра.
Помню, я очень смеялся, увидев ультранатуралистическую постановку «Трех сестер» Чехова в Московском Художественном театре{197}; смеялся, увидев, что режиссер поехал вниз по наклонной, уверенный, на самом деле, что поднялся вверх по ней. Мне тогда же пришло в голову (и петербуржцы помнят, наверно, мои серьезные насмешки), что ведь это еще не крайность, не предел жизненности, о которой так мечтал Станиславский! — Возможна была бы и такая, например, «постановка»:
В нарочно нанятом двухэтажном домике, где-нибудь на окраине города, скажем на Охте, живут наверху три сестры с братом и нянькой, а внизу доктор. Вы приходите вместе с прочей публикой под видом нанимателей квартиры. У ворот касса. Вас провожает сравнительно интеллигентный дворник, дающий вполголоса соответственные объяснения (полные ремарки автора, по возможности, также в «чеховских тонах»)… Чтоб увидеть «одним глазком» и подслушать «краешком уха» все сцены (без маленькой условности, конечно, не обойтись), вам придется посетить этот домик и утром, и днем, и вечером, а когда начнется пожар (настоящий!), то и ночью… «Три сестры» Чехова проживут перед вами во всей правде их жизненной обстановки. Отсутствие четвертой стены ни на один миг не раздражит вашу правдолюбивую душу! Здесь же, как ни в чем не бывало, вы сможете даже потрогать эту «четвертую» стену рукой, чтоб окончательно успокоиться — «мол, не мерещится»… Последнее действие разыграется в настоящем саду (это уж совсем просто); вы сможете все подсмотреть в качестве прохожего (пришли, дескать, полюбопытствовать после пожара; кстати солдаты с музыкой пройдут)!
Вот идеал натуралистической постановки!
{73} Помню, когда я рассказал об этом плане своей матери, она сначала сказала «tu est fou, mon cher»{198}, а потом согласилась, что все равно театру несдобровать при нынешнем вихлянии умов и что тете Мане, графу К. и Василию Юрьевичу, нашим старым знакомым, такая постановка даже очень понравится: они так любят оригинальное.
А в то время как в России Художественный театр усердствовал над копией жизни вплоть до ее мельчайших подробностей, в Китае простодушный маньчжур так изображал на примитивных подмостках богатую конюшню мандарина: на сцене не было не только живой лошади, но даже чучела ее или тени, между тем актер делал вид, что их на сцене целых восемь штук; точными жестами и изумительной мимикой он давал понять, что такая-то лошадь красавица, эта кусается, та брыкается, две немножко больны, эта еще молодая, необъезженная, а вот эту он очень любит, хоть и старая; всех он должен оседлать, а на последней сам поедет. Когда он привязал их готовыми в путь к воротам богатого двора, побежал сообщить хозяину и его спутникам, что лошади ждут их, и семь актеров, придя на зов, вскочили на пустые места и умчались с вожатыми за кулисы, — раздалось такое дружное «хау!» («хорошо»), какое, быть может, и не снилось Художественному театру[243].