Мадемуазель лежала на том самом месте, где я опустил ее на пол. Голова ее покоилась на подушке из собственных волос. Лицо было спокойно и бледно, как у мертвой. Один глаз был полураскрыт и, не моргая, глядел в потолок. Что касается меня, то я смотрел на все это довольно спокойно – так много пришлось пережить мне за это короткое время.
– Боже мой! – воскликнул, зарыдав, отец Бенедикт. – Неужели они убили ее?
– Нет, – тихо отвечал я. – Она просто в обмороке. Если б здесь была какая-нибудь женщина…
– Ни одной женщины здесь нет, за это можно поручиться, – пробормотал он сквозь зубы.
Приказав одному из своих спутников спуститься вниз и принести воды, он прибавил ещё несколько, слов, которых я не мог расслышать.
Вода была доставлена довольно быстро, и отец Бенедикт, заставив своих провожатых стать немного в сторону, принялся приводить мадемуазель в чувство, плеская воду ей в лицо. Он, видимо, очень торопился. Да и было от чего: комната все больше и больше наполнялась удушливым газом. Выглянув за дверь, я увидел, что огонь уже показался в конце коридора. Это заставило меня быть решительным, и я заявил отцу Бенедикту, что вынесу мадемуазель на руках.
– Здесь она никогда не придет в себя, – пояснил я, чувствуя, как рыдания сдавливают мне горло. – Она задохнется здесь.
В эту минуту в коридор ворвался густой клуб дыма, как бы подтверждая мои слова.
– Я и сам так думаю, – медленно проговорил священник, – однако…
– Что однако? Ведь здесь оставаться все равно нельзя!
– Вы посылали в Кагор?
– Да. Разве маркиз уже прибыл?
– Нет еще. Видите ли, нас здесь всего четыре человека. Если бы я стал собирать еще, то, вероятно, опоздал бы. А с этими тремя, что я могу сделать? Правда, половина негодяев, устроивших погром, перепилась, но другие явились сюда со стороны…
– Я думал, что все уже кончилось! – вскричал я.
– Не тут-то было, – серьезно отвечал он. – Они позволили нам пройти после долгих препирательств. Я и Бютон – мы входим в число членов комитета. Но когда они увидят вас и мадемуазель де Сент-Алэ, трудно поручиться за то, что они сделают.
– Не посмеют же они… – начал было я.
– Не бойтесь, сударь. Они не посмеют.
Слова эти сорвались с губ Бютона, которого не видно было из-за дыма. Он выдвинулся вперед, помахивая тяжелым железным бруском. – Они не посмеют. Нужно только сделать одно.
– Что же именно?
– Вы должны надеть трехцветный бант.
Он проговорил эти слова с какой-то особенной, непонятной мне гордостью. Только позднее я понял это.
Отец Бенедикт подпрыгнул на месте.
– Верно, Бютон совершенно прав, – заговорил он. – К этому они должны отнестись с уважением.
И прежде, чем я успел что-либо сказать, он сорвал у себя трехцветный бант и приколол его мне на грудь.
– Теперь давай сюда твой, Бютон.
И, взяв не совсем чистый бант кузнеца, он прикрепил его на левое плечо Денизы.
– Вот так, – проговорил кюре. – Теперь берите ее на руки, – обратился он ко мне. – Живо, иначе мы здесь задохнемся. Бютон и я пойдем впереди. Остальные пойдут за вами.
Дениза стала приходить в себя. Кашляя от дыма, мы тронулись в путь. Задержись мы еще на несколько минут, по коридору нельзя было бы пройти: кое-где уже пробивались тонкие струйки огня. Помогая друг другу и спотыкаясь, мы достигли двери в кухню. От дыма резало глаза и перехватывало дыхание.
Кухня была большая, господская. В свое время на ней приготовлялось немало пиров и жарилось немало дичи. Но теперь я обрадовался, что мадемуазель спрятала лицо на моей груди и не могла видеть, что тут творилось. В очаге горел яркий огонь, в котором были набросаны куски жиру и ветчины; над ним горели трупы трех собак, отравляя воздух смрадом горящего мяса. То были любимые собаки маркиза, убитые в диком порыве к разрушению. Пол был усеян бутылками и залит вином, из которого, словно островки в море, торчали обломки мебели и разбитые бочонки. Все, что бунтовщики не могли унести с собой, они постарались испортить. И теперь еще какая-то женщина пыталась насыпать себе в передник как можно больше соли, кучей рассыпанной на полу, да три или четыре мужчины нагружали себя разными кухонными принадлежностями. Главная же масса погромщиков стояла на улице перед горящим зданием, заливаясь хохотом каждый раз, когда в огне падала труба или лопались стекла. Всякое живое существо, имевшее несчастье попасться им на глаза, они без капли милосердия бросали в огонь.
Завидев нас, грабители постарались поскорее ускользнуть из кухни, озираясь словно волки, у которых отняли добычу. Они, несомненно, объявили и другим о нашем появлении, ибо, пока мы переводили, остановившись, дух, во дворе настала какая-то странная тишина.
Когда мы открыли входную дверь, пламя горящего здания ярко освещало открывшееся нашим глазам зрелище. На всех лицах лежал отпечаток какого-то сумасшествия, о силе которого свидетельствовали груды обломков. Тень, отбрасываемая стенами, не позволила им сразу разглядеть нас. Но лишь мы сделали несколько шагов вперед, как вся толпа с яростным криком бросилась на нас, словно спущенная стая гончих на зайца. Низколобые, полуголые, перепачканные копотью и кровью, они напоминали скорее животных, чем людей.
– Смерть тиранам! Смерть скупщикам! – рычала толпа, и от этих криков содрогнулся бы и самый смелый человек.
Если бы наши спутники дрогнули хоть на мгновение, мы неминуемо погибли бы. Но они шли прямо, и вся толпа, кроме одного человека, вдруг отхлынула обратно. Оставшийся негодяй бросился на меня с ножом. И тотчас же Бютон поднял свой железный брус и, крикнув: «Относись с уважением к трехцветной кокарде!», ударил его по голове. Тот упал на землю, как подкошенный.
– Относитесь с уважением к трехцветной кокарде! – заревел Бютон, словно разъяренный бык.
Окрик этот произвел магическое действие. Толпа откатилась еще дальше, затихла и лишь тупо смотрела на меня и мою ношу.
– Уважайте трехцветную кокарду! – закричал, в свою очередь, отец Бенедикт, поднимая руку и осеняя толпу крестом.
Возглас его тотчас же был подхвачен сотней хриплых голосов. Прежде, чем я мог осознать произошедшую перемену, те самые люди, что минутою ранее были готовы растерзать нас, теперь толкали друг друга, крича:
– Дорогу трехцветной кокарде! Дайте дорогу!
Было что-то совершенно невероятное, странное и страшное в том почтении, в том уважении, которое дикари питали к этим словам, к банту, к идее. Я был так поражен, что всю жизнь не могу забыть этой сцены. Но в данный момент я едва сознавал, что происходит передо мной. Я шел сквозь толпу, спотыкаясь, будто во сне. Когда мы добрались до ворот, отец Бенедикт хотел было отнять у меня драгоценную ношу, но я запротестовал.