Сильное нервное потрясение и простуда продержали меня долго в постели. Когда я пришла в себя, была ночь. Елизавета Николаевна дремала около меня в кресле. Большое количество пузырьков с привешенными к ним рецептами, подтвердили мне, что я была опасно и долго больна. Осенний страшный день 25 сентября мгновенно пролетел передо мной. Что-то бесконечно дорогое, родное, принадлежащее только мне, навсегда потеряно. И никогда, никогда в жизни больше не найду, не встречу.
— Тяжко! — закричала, простонала, а может быть, и взвыла я, как Сережа Новиков. В ту же самую секунду, Елизавета Николаевна, трясясь и рыдая, обнимала меня. Она целовала мои руки, голову, плечи, словно обезумев от счастья, что я пришла в себя. Она выкрикивала: «Танюша! Солнышко! Господи… Господи… Господи…». Этот страстный, истерический порыв с обилием слез, если не спас, то, во всяком случае, прорвал мое отчаяние, как бы разрядил душевную боль и вызвал во мне поток благодатных слез.
— Ничего, ничего не говорите мне, пока сама не спрошу, — торопилась я, как от удара, уберечься от подробностей ухода Николая Николаевича.
Страх услышать его имя, со словами «умер», «уже похоронили», «панихиды», «кладбище», казался непереносимым. Да, давно это было, много, много лет прошло, а как вспомнишь, все опять ярко выступает, и как будто все случилось сейчас, сегодня.
Николай Николаевич погиб от пустяка, от царапины. Утром на подъезде госпиталя, это часто бывало, его поджидала бедная женщина и умоляла спасти ее дочь, и так его заторопила, что он, вопреки, привычным правилам, не взял с собой докторской сумки. Потребовалось сделать срочную операцию не то чирья, не то карбункула, не все ли равно теперь. Он обошелся перочинным ножиком, который имел при себе, и не заметил, как поцарапал левую руку. Девочка была спасена, а Николая Николаевича к девяти часам вечера не стало. Заражение развивалось с ураганной быстротой. Все врачи госпиталя и лучшие врачи города буквально слетелись и умоляли его разрешить им сначала ампутировать палец, к полудню — кисть, затем — по локоть, по плечо. «Нет, нет, — говорил Николай Николаевич, — без руки я больше не врач». Ну вот и все.
Я поправлялась медленно, какое-то чувство вины перед Николаем Николаевичем, тоска и неожиданность происшедшего опрокинули, как мне казалось, всю мою жизнь. Прекрасная весна юных лет, но, к сожалению, и слепая во многих случаях жизни, ушла. И слово «дитя», которым продолжал меня называть Михалыч, ко мне уже совсем не подходило.
Кроме меня, в доме был тяжело больной Михалыч, который мучил, надрывал мою душу. В сотый раз, чуть ли не в самое ухо, вперемежку с всхлипываниями и ручьями слез, он твердил мне, грозя пальцем:
— Как царя хоронили… Как царя-я-я… Народищу-то, народищу… Что было… Реву… Музыка играла… Студенты до самого кладбища гроб несли… Голубчик мой!.. Ох…
Кончал он деревенским бабьим причитанием и завыванием. Потом начиналась настоящая истерика. Михалыч осунулся, похудел, лицо опухло от не высыхающих слез. Наконец он стал отказываться от пищи, и если бы не моя мать, не знаю, чем бы все это кончилось. Она стала его брать с собою в церковь, на кладбище и без конца давала ему какие-то поручения. Подолгу с ним беседовала. Михалыч понемногу стал затихать, стал как-то особенно сосредоточен, совсем поседел, сгорбился и выглядел глубоким стариком. Елизавета Николаевна рассказывала мне, как Михалыч утешал мать и ее во время моей болезни: «Бог увел барина, Николая Николаевича и ее дитя беспременно уведет… Беспременно три покойника полагается в доме… Так положено», — и все в этом роде.
* * *
Еще хочу сказать несколько слов о Сереже Новикове. В день смерти Николая Николаевича он подал рапорт об отставке, и его никто не видал ни на панихидах, ни на похоронах, он исчез из города. Куда? Никто не знал. На меня это произвело очень тяжелое впечатление. Михалыч и Сережа, хоть и по-разному, но были однолюбы, и Николай Николаевич был для них обоих смыслом жизни. Михалыч все же нашел в нашей семье тот кусочек тепла, который успокаивал его. У Сережи было сложнее. Еще будучи гимназистом, он лишился своих родителей, и из сестер и братьев осталась в живых самая младшая сестренка, которую увез в Сибирь дальний родственник со стороны его матери. Так распалась семья. В лице Николая Николаевича Сережа встретил отца, мать, сестру, брата, учителя, профессора и друга. У нас в доме Сережа бывал очень редко, даже тогда, когда Николай Николаевич переехал к нам. Он как-то дичился нас и был всегда очень сдержан, словно ревновал Николая Николаевича ко всем нам. Меня не покидала мысль, даже уверенность, что он поехал искать смерти на эпидемию чумы, свирепствовавшей тогда на границе Монголии.
* * *
Прежний облик матери ушел вместе с отцом. После его смерти много серебра появилось в ее волосах; после ухода Николая Николаевича и моей болезни, ее волосы стали белоснежны. Пышная прическа сменилась гладкой, с пробором посередине и узлом на затылке. Ее молодое лицо, я бы не назвала иконописным, все же это новое выражение не было обыденным, чувствовалась какая-то отрешенность, отход, принятие (на ее языке) воли Божией беспрекословно, что выражали и ее глаза, временами совершенно отсутствующие в этом мире. За последние четыре года мать ни разу не вошла в кабинет отца. Наш родной, уютный дом, после ухода двух «дорогих, любимых», стал всем в тягость. Мы покинули родные могилы и переехали в Москву: мать, Елизавета Николаевна, я и, конечно, Михалыч, который трогательно привязался к матери.
Я все время чувствовала тяжкий душевный надлом. Смерть как таковая не выходила у меня из головы. Постичь, понять, разве это было по силам? Я без конца мучила себя: «Как же это так, утром я говорила с Николаем Николаевичем, а вечером этого же дня его не стало?» И в этом была для меня какая-то страшная жестокость. Мне все казалось, что я никак не смогу собрать свои мысли и уложить их в стройный логический порядок.
Был и ушел. Иметь и потерять сразу, немедленно, катастрофично… А сегодня, как и в тот страшный день, светило солнце вовремя был подан утренний кофе и в час дня — завтрак, день протекал так же как вчера, так, как ему надлежало быть и сегодня. А за дверями, может, уже и стоит это страшное, не рассуждающее, скоропостижное, что увело всех троих из дома. И я останусь одна, совсем одна с насмешливым словом «свобода». О! Очевидно, я его совсем не так понимаю, как ему должно быть. О Боже мой! Все это породило новые мысли, новые вопросы — я заглянула в книгу тайн: «Что такое приход и уход человека? Каковы задачи жизни, данные каждому? Какова ответственность за все наши действия, даже мысли?» Это последнее подвело к вопросу, каково значение и назначение человеческой души. И в то же время, в данный момент, казался этот вопрос чем-то отвлеченным, тайно непонятным, еще неосознанным. Но он существовал где-то глубоко запрятанный, вопрошающий и беспокоящий, и с ним связаны церковь, религия, грех, добро и зло, и в этом кроется наука о душе и ее познании. Такова была моя книжечка вопросов на двадцать третьем году жизни, не на все я имела ответ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});