он стоял, глядя на стул, разорвался четвертый снаряд.
Он собрал одежду. Стул опрокинулся, он пнул его ногой, отшвырнул и, пошатываясь, двинулся вдоль стены к сорванной с петель двери, вошел в первую комнату и прихватил со стола фуражку. Собака уже скрылась.
Он вышел на лестничную площадку. Старуха все так же сидела на нижней ступеньке, закрыв голову передником и покачиваясь взад и вперед. Он постоял на площадке и, придерживаясь за перила, сплюнул кровь. Снизу послышался голос: «Que faites-vous en haut?»[40]
Сарторис глянул вниз и увидел запрокинутое усатое лицо французского капрала, который пил из бутылки, когда Сарторис подъезжал к кабаку. Сколько-то времени они молча смотрели друг на друга. Потом капрал сказал: «Descendez!»[41] — и поманил его вниз. Сжав в одной руке одежду, Сарторис покрепче ухватился другой за перила и спрыгнул на первый этаж.
Капрал отскочил. Сарторис рванулся к нему, но пролетел мимо и долбанулся головой об стенку. Когда он встал и повернулся к капралу, тот пнул его ногой, стараясь попасть в пах. Потом пнул еще раз. Сарторис сбил капрала с ног, и тот, лежа на спине и путаясь ногами в шинели, судорожно совал руку в карман и норовил еще раз пнуть Сарториса. Потом он наконец выдрал руку из кармана, навел на Сарториса короткоствольный пистолет и, не целясь, в упор, выстрелил.
Второй раз капрал выстрелить не успел — Сарторис прыгнул вперед и всей тяжестью обрушился на руку с пистолетом. Он говорил, что почувствовал — даже сквозь подошву ботинка, — как под его ногой хрустят кости. Пиратские усы на лице капрала вздернулись, и он тонко, пронзительно завизжал. Сарторис говорил, что это-то и было смешно: женский визг из-под пиратских усов, — вроде как в оперетте Гилберта и Салливана[42]. Он сказал, что заткнул рот капралу: поднял его с пола и молотил кулаком по этому визжащему рту, пока визг не прекратился. И он говорил, что старуха на лестнице все качалась взад-вперед и ее голова была закрыта крахмальным передником. «Вроде она уже приготовилась встречать грабителей и насильников», — сказал он.
Он подобрал одежду. Внизу он еще раз отхлебнул из бутылки, глядя на себя в зеркало. Тут-то он и увидел кровавую дорожку на своем подбородке. Он говорил, что не понял, откуда взялась кровь, — то ли он прикусил язык, прыгнув с лестницы, то ли ободрал губы об острые края разбитого горлышка. Он прикончил бутылку и бросил ее на пол.
Но что надо делать дальше, он забыл. Он не вспомнил этого даже потом, позже, когда оказалось, что он уже выволок шофера из кабины санитарного автобуса, натянул на него форменные брюки, капитанский китель с орденскими ленточками и фуражку, а потом снова запихал его в кабину.
Он помнит, что опять стоял в баре и смотрел на пыльную чернильницу, — и вот тут-то он и сообразил, что же ему нужно делать. Он пошарил в карманах комбинезона и нашел клочок бумаги — счет от лондонского портного, присланный Сарторису восемь месяцев назад, и, пригнувшись к стойке, сплевывая кровь, написал печатными буквами на обороте счета фамилию Спумера, номер эскадрильи и аэродрома, сунул бумажку в карман кителя, чуть пониже орденских ленточек, и поехал туда, где оставил самолет.
Рядом с лугом в придорожной канаве отдыхали солдаты из анзаковского батальона[43]. Он оставил им санитарный автобус со спящим пассажиром, и четверо солдат помогли ему завести двигатель и держали машину за крылья, чтобы он мог взлететь почти без разбега.
А потом он снова оказался на передовой. Он говорил, что не помнит, как туда добрался; он сказал, что ему помнится согнутая спина старухи, копающейся в огороде, а потом — огонь зениток, и он летит на бреющем и чувствует, как уплотняется воздух между землей и машиной, и видит лица солдат. Он не знал, чьи это были солдаты — немецкие или наши, но на всякий случай обстрелял их. «Потому что я ни разу еще не видел, — рассказывал он, — чтобы истребитель нанес какой-нибудь вред хотя бы одному человеку на земле. Или нет, вру: было. В Канаде; какой-то фермер распахивал тысячеакровое поле, и курсант авиаучилища гробанулся и влепился точно в трактор».
И потом он вернулся на аэродром. Мне рассказывали, что он заложил бочку над самой землей, между ангарами, чиркнул по земле колесами, идя поперек аэродрома, и снова взлетел. Сержант-оружейник говорил мне, что Сарторис лез вверх, пока машина не сорвалась. Тогда он пошел над аэродромом вверх колесами. «Он искал собаку, — рассказывал сержант. — Она прибежала примерно за час до этого и рылась в помойке возле солдатской столовой». Сержант сказал, что Сарторис спикировал на собаку, потом сделал мертвую петлю и два переворота через крыло на восходящем штопоре. Но, видимо, он забыл закрыть воздушную заслонку, потому что в сотне футов от земли двигатель стал давать сбои, и машина, все еще идя вверх колесами, срезала верхушки двух тополей — последних оставшихся близ аэродрома.
Сержант рассказывал мне, как они помчались к облаку пыли, всклубившемуся над грудой металла и дерева, и как собака выскочила из-за солдатской столовой и потрусила туда же. Она прибежала раньше людей, и, когда они подбежали, Сарторис стоял на четвереньках и блевал, а собака сидела рядом и смотрела. Потом она подошла поближе и с интересом принялась принюхиваться к блевотине, а
Сарторис, поднявшись на ноги и с трудом сохраняя равновесие, пинал ее — слабо, но свирепо и совершенно серьезно.
VI
Шофера санитарного автобуса в спумеровском обмундировании доставили по приказу майора-анзаковца на аэродром. Его уложили в кровать, и он еще спал, когда в эскадрилью прибыли командир бригады и начальник штаба. И они еще не уехали, когда к аэродрому свернула запряженная волами телега; в телеге стояла клетка с курами, а на ней сидел Спумер — в юбке и женской шали. На следующий день он возвратился в Англию. Мы узнали, что его временно назначили начальником подготовительной летной школы, которую даже штатские называли прачечной.
— Собака будет рада, — сказал я.
— Собака? — сказал Сарторис.
— Помойка там будет лучше, — сказал я.
— А-а, вон вы о чем, — сказал Сарторис. Его разжаловали в младшие лейтенанты — за проникновение в запретную зону на государственной машине и оставление ее без охраны — и перевели в другую эскадрилью.
Мы разговаривали накануне его отъезда. У него были выбиты все передние зубы, так что он почти не мог говорить и извинился зд это; он, впрочем, и раньше, и с передними зубами, почти не умел говорить.
— Они перевели меня в другую эскадрилью, — сказал он, — а