— Элегантный, в светлом английском пальто? Помню, очень импозантный мужчина.
— Его зовут Фандорин, Эраст Петрович. Специально прибыл по мою душу из Петербурга. Ради Бога, не нужно никакого заступничества — только навлечёте на себя подозрение, что укрываете дезертира. Но вот если бы вы осторожно, между делом, выяснили, что он за человек, какого образа жизни, какого характера, это могло бы мне помочь. Тут любая мелочь важна. Только действовать нужно деликатно!
— Не мужчинам учить нас деликатности, — снисходительно обронила Лидина, уже прикидывая, как возьмётся за дело. — Этому горю мы поможем, утро вечера мудренее.
Рыбников не стал благодарить, но посмотрел так, что у неё потеплело в груди. Его жёлтые глаза уже не казались ей кошачьими, как в первые минуты знакомства — про себя она называла их «ярко-кофейными» и находила очень выразительными.
— Вы как царевна Лебедь. — Он улыбнулся. — «Полно, князь, душа моя. Это чудо знаю я. Не печалься, рада службу оказать тебе я в дружбу».
Гликерия Романовна поморщилась:
— Пушкин? Терпеть не могу!
— Как так? Разве не все русские обожают Пушкина?
Рыбников спохватился, что от изумления выразился не совсем ловко, но Лидина не придала странной фразе значения.
— Как он мог написать: «Твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу»? Что это за поэт, который радуется смерти детей! Ничего себе «звезда пленительного счастья»!
И разговор повернул с серьёзной темы на русскую поэзию, которую Рыбников неплохо знал. Сказал, что в детстве приохотил отец, горячий поклонник пушкинской лиры.
А потом наступило 25 мая, и несущественный разговор вылетел у Василия Александровича из головы — нашлись дела поважнее.
* * *
«Куклам» было велено забрать багаж из камеры хранения на рассвете, перед отправлением. Почтальон обошьёт три ящика в холст, облепит сургучом и спрячет среди посылок — самое лучшее место. Мосту ещё проще, потому что Василий Александрович сделал за него половину работы: пока ехал в фургоне, ссыпал мелинит в восемь картонных коробок и каждую обернул антрацитно-чёрной обёрткой.
Ехали оба одним и тем же восточным экспрессом, только Мост по льготной путейской книжке, третьим классом, а Туннель в почтовом вагоне. Потом их пути разойдутся. Первый в Сызрани пересядет на товарный поезд — уже не пассажиром, а на паровоз — и посреди Волги бросит коробки в топку. Второй же покатит дальше, до самого Байкала.
Для порядка Рыбников решил лично проследить, как агенты заберут багаж — конечно, не показываясь им на глаза.
На исходе ночи вышел из пансиона, одетый а-ля маленький человек: кривой картузишка, под пиджачком косоворотка.
Коротко взглянул на розовеющий край неба и, войдя в роль, затрусил дворняжьей рысцой по Чистопрудному.
СИМО-НО-КУ
Слог первый, в котором с небес сыплются железные звезды
Итак, предположительный японец был упущен, а Дрозда вела московская охранка, посему все свои усилия петербуржцы сосредоточили на камере хранения. Багаж был сдан на сутки, из чего следовало, что скоро, никак не позднее полудня, за ним явятся.
Фандорин и Мыльников сели в секрет ещё с вечера. Как уже говорилось, в непосредственной близости от камеры хранения дежурили железнодорожные жандармы, по привокзальной площади, сменяясь, бродили мыльниковские филёры, поэтому руководители операции устроились с комфортом — в конторе «Похоронные услуги Ляпунова», что находилась напротив станции. Обзор отсюда был превосходный, и очень кстати пришлась витрина американского стекла — траурно-чёрного, пропускающего свет лишь в одну сторону.
Лампу напарники не зажигали, да в ней и не было особенной нужды — поблизости горел уличный фонарь. Ночные часы тянулись медленно.
Время от времени звонил телефон — подчинённые рапортовали, что сеть расставлена, все люди на местах, бдительность не ослабевает.
О деле у Эраста Петровича и Евстратия Павловича всё уж было переговорено, а на отвлечённые темы разговор не клеился — слишком различался у партнёров круг интересов.
Инженер-то ничего, ему молчание было не в тягость, а вот надворный советник весь извёлся.
— Графа Лорис-Меликова знавать не приходилось? — спрашивал он.
— Как же, — отвечал Фандорин — и только.
— Говорят, объёмного ума был человек, даром что армяшка.
Молчание.
— Я, собственно, к чему. Мне рассказывали, что его сиятельство перед своей отставкой долго разговаривал с Александром Третьим наедине, делал разные пророчества и наставления: про конституцию, про послабления инородцам, про иностранную политику. Покойный государь, как известно, разумом был не востёр. После со смехом рассказывал: «Лорис меня вздумал Японией пугать — представляете? Чтоб я её опасался». Это в 1881 году, когда Японию никто и за страну-то не считал! Не слыхали вы этого анекдота?
— Д-доводилось.
— Вот какие при Царе-Освободителе министры были. Ананасу Третьему не ко двору пришлись. Ну а про сынка его Николашу и говорить нечего… Воистину сказано: «Захочет наказать — лишит разума»… Да не молчите вы! Я ведь искренне, от сердца. Душа за Россию болит!
— П-понятно, — сухо заметил Фандорин.
Даже совместная трапеза не поспособствовала сближению, тем более что ели каждый своё. Мыльникову филёр доставил графинчик рябиновой, розовое сало, солёные огурчики. Инженера японский слуга потчевал рисовыми колобками с кусочками сырой селёдки и маринованной редькой. С обеих сторон последовали вежливые предложения угоститься, столь же вежливо отклонённые. По окончании трапезы Эраст Петрович закурил голландскую сигару, Евстратий Павлович посасывал эвкалиптовую лепёшечку от нервов.
В конце концов, в установленный природой срок наступило утро.
На площади погасли фонари, над влажной мостовой заклубился пар, пронизываемый косыми лучами солнца, под окном погребального бюро по тротуару запрыгали воробьи.
— Вон он! — вполголоса сказал Фандорин, последние полчаса ни на миг не отрывавшийся от бинокля.
— Кто?
— Наш. З-звоню жандармам.
Мыльников проследил за направлением инженеровых окуляров, приник к своим.
Через широкую, почти безлюдную площадь семенил человечек в натянутом на уши картузе.
— Точно он! — хищно прошептал надворный советник и выкинул фортель, не предусмотренный планом: высунулся в форточку, оглушительно дунул в свисток.
Эраст Петрович застыл с телефонной трубкой в руке.
— Вы что, рехнулись?!
Триумфально оскалившись, Евстратий Павлович бросил через плечо:
— А вы как думали? Что Мыльников железнодорожным всю славу отдаст? Хрену вам тёртого! Мой япошка, мой!
С разных концов площади к кургузому человечку неслись филёры, числом четверо. Заливисто свистели, грозно орали:
— Стой!
Шпион послушался, остановился. Повертел головой во все стороны. Убедился, что бежать некуда, но все-таки побежал — вдогонку за ранним, пустым трамваем, что с лязгом катил в сторону Зацепы.
Филёр, бежавший наперерез, решил, что разгадал намерение врага, — бросился навстречу вагону и лихо впрыгнул на переднюю площадку.
Тут как раз и японец догнал трамвай, однако внутрь не полез, а с разбегу подпрыгнул, зацепился руками за перекладину висячей лесенки и в два счета оказался на крыше.
Агент, оказавшийся в вагоне, заметался среди скамеек — не уразумел, куда подевался беглец. Трое остальных кричали, махали руками, но он их жестикуляции не понимал, а дистанция между ними и трамваем постепенно увеличивалась.
От вокзала на диковинное представление пялились зрители: отъезжающие, провожающие, извозчики.
Тогда Евстратий Павлович высунулся в форточку чуть не до пояса и оглушительным, иерихонским голосом возопил:
— Трамвай тормози, дура!
То ли филёр услышал начальственный вопль, то ли смикитил сам, но кинулся к вагоновожатому, и тут же завизжали тормоза, трамвай замедлил ход, и отставшие филёры стали быстро сокращать дистанцию.
— Врёт, не уйдёт! — удовлетворённо констатировал Мыльников. — От моих орлов — нипочём. Каждый из них стоит десятка ваших железнодорожных олухов.
Трамвай ещё не остановился, ещё скрежетал по рельсам, а маленькая фигурка в пиджачке пробежала по крыше, оттолкнулась ногой, сделала немыслимое сальто и аккуратно приземлилась на газетный киоск, стоявший на углу площади.
— Акробат! — ахнул Евстратий Павлович.
Фандорин же пробормотал какое-то короткое, явно нерусское слово и вскинул к глазам бинокль.
Запыхавшиеся филёры окружили деревянную будку. Задрав головы, махали руками, что-то кричали — до похоронной конторы доносилось только «мать-мать-мать!».