Поступление в университет. Тамошние интриги — добивается до степени магистра философии; возвращается на родину; матушка объявляет ему, что он уже не ребенок и на первый раз предлагает высечь старосту на конюшне. Отчаяние И. М.; жизнь в родительском доме — ежедневные мучения, побранки*. Матушка его умирает. Он хочет заниматься хозяйством; приказывает навозить известки на то поле, где сеют пшеницу; сосед, который хочет оттягать у него имение, приказывает свозить известку, чтобы земляне пропала; пшеница не урожается — смех в целом уезде; во время голода продает хлеб за бесценок — еще больший смех. Процессы; продают его имение — все обижают; увещания старого городничего ехать на службу; И. М. предпочитает жить в уездном городке с маленьким капиталом — живет уединенно; его подозревают в делании фальшивых бумажек, сектатором, раскольником и пр. т. п. Спасенная девушка от разврата родных — гонения от оных*. Проезжий господин берет его в Петербург — И. М. решается искать место — употребляет весь свой капитал; решается во всем слушать людей; для приискания места втирается в известные дома; одевается со вкусом; напуганный ищет понравиться каждому не от подлости, но от робости — чтобы только его не обидели и позволили ему спокойно заниматься своим делом и окончить его разные предприятия: его сочинения. Его покровитель, горячий молодой человек, но разбитый, охлажденный светскою жизнию.
Мысль, которая рождается в И. М., — помирить книги со светом и свет с книгами; доселе они были две параллельные линии, и человек читал книгу, в которой выставлен бескорыстный, в то же время жертвовал своим другом для своей выгоды.
Вообще он живет вечно вне себя — его задушит недосказанная мысль.
Семейные обстоятельства Иринея Модестовича Гомозейки, сделавшие из него то, что он есть и чем бы он быть не должен*
Бога ради оставьте меня в покое!
Долгом считаю начать уведомлением, что я никогда бы не решился издать в свет описание моих семейных обстоятельств, если бы к тому не принудил меня мой издатель. И это не одна из тех остроумных выдумок, которыми обыкновенно скромные авторы прикрывают издание в свет посильных грехов своих. Нет; я говорю сущую правду.
Когда я представлял сему почтенному человеку, что я еще не сделал на сем свете ничего такого, почему бы происшествия моей жизни могли быть интересными для публики, тогда мой тонкий диалектик, хотя и не литератор, возразил мне: «Эталожная скромность не должна тебя останавливать; каждый день люди, написавшие несколько томов для доказательства, что их авторы не стоят биографии, поверяют публике те тайные причины, с помощию которых они достигли до своей посредственности; если эти господа сообщают читателям свои семейные обстоятельства во имя прежних своих творений, то почему <не> сделать того же во имя буду<щих> твоих произведений; прошедшее есть дело <…> свою биографию. Этот явный софизм не убедил бы меня, когда бы к тому <не присое>динились другие обстоятельства.? Откровенно признаюся: если, с одной стороны, я должен сетовать на моего почтенного издателя за то, что он собранные мною сказки обернул в такую обвертку, которая лучше содержания, то, с другой стороны, не могу не быть благодарным за все его усилия сделать мое произведение достойным читателей и достойным до такой степени, что мою книгу, смело могу сказать, можно держать в руках без перчаток. Словом, мой издатель своими услугами приобрел надо мною такое право, что пред его желанием должно исчезнуть всякое с моей стороны недоумение. К тому же он представил мне, что я навлек на него разные хлопоты; что стрелы критиков, пролетая сквозь меня как будто сквозь какой-то фантом, попадали прямо в издателя; что ему, человеку солидному и деловому, очень было неприятно видеть, как поминали в журналах его почтенное имя, которое доселе он с честию подписывал под одними биржевыми сделками; что все основательные и благоразумные люди осуждали его великодушие; и, наконец, что многие самые благомыслящие читатели находили противоречие в моем характере, не могли согласить моей студенческой точки зрения с претензиями на фешенебельство и даже отказывали мне в чести существовать на сем свете, носить звание магистра философии и быть членом разных ученых обществ.
Смею надеяться, что после прочтения моей биографии исчезнут все сии недоразумения, по крайней мере я того желаю и так думает мой почтенный и благодетельный издатель.
Надеюсь, что после сих объяснений никто не скажет, что одно тщеславие заставило меня издать в свет описание моей жизни.
Мое рождение не было ознаменовано никаким примечательным явлением природы, не явилась ни комета, ни новая звезда, не было ни тени затмения — ни солнечного, ни лунного; даже солнце не захотело взглянуть на новорожденного; напротив, на дворе был туман, дождь, слякоть, словом, русская осень во всей своей безыскусственной прелести. Я это знаю наверное, потому что бабушка к числу двух любимых своих анекдотов с тех пор присоединила и рассказ о бричке, посланной в город по случаю моего рождения за лекарем и которая, не отъехав от деревни двух верст по большой дороге, завязла; примечательнейшее при сем обстоятельство, которое долго возбуждало любопытство и всеобщее участие в нашем уезде, было то, что одно колесо брички утонуло в грязи; его отыскали уже на будущее лето на аршин под землею. Так исправно то<гда> были устроены пути сооб<щения>, которые нынешними <…> почитаются необходимым у<словием> п<рос>веще<ния> и общественной <…>» В старину не так думали и оттого, говорят, все было лучше. Как бы то ни было, бабушке удалось на своем веку рассказать раз сто об этом происшествии.
Итак: я родился, вслед за чем меня окрестили, крепко-накрепко спеленали и положили в колыбельку. Батюшка вскоре после моего рождения скончался. Матушка, предварительно выделив себе седьмую часть, приняла на себя опеку над моим имением*, а бабушка принялась пеленать меня и качать колыбельку.
Так протекли долгие годы.
Матушка с бабушкою, наслышавшись довольно на своем веку о неповиновении детей своим родителям, с самого начала решили, чтобы приучить меня к покорности и уважению, обходиться со мною как возможно строже. Еще более они утвердились в этой мысли, заметив во мне с самого младенчества зародыш самого буйного и неуважительного характера: <…>
На беду мою* причудливая природа поселила во мне отвращение к огурцам. О огурцы! чего вы мне стоили. До сих пор я не могу об них вспомнить без ужаса. Матушка с бабушкою никак не могли понять этой причуды; несмотря на их долголетнюю опытность им разу не случалося встретить, чтобы человек мог иметь отвращение к огурцам, и потому они положили во что бы ни стало победить мое упрямство, глубокомысленно рассудив, что обуздывать непокорный характер должно на первых порах, не упуская времени.
Вследствие сей системы каждый вечер принесут проклятые огурцы, подзовут меня — я затрясусь, заплачу, отворочусь — меня высекут, пристращают, заставят проглотить несколько кусков, на другой день я болен, матушка в отчаянии, хлопочет со мною, горько жалуется соседям, <что> Бог дал ей такого р<ебенка>, который ни с того ни с сего беспрестанно хворает. Но едва я оправлюсь — опять проклятые огурцы явятся на сцену — и опять я трясусь, плачу, опять меня секут, и опять я болен. До сих пор от этих минут осталось во мне страшное впечатление, которое врезалось в мою память и не изгладится с жизнию.
Жизнь и похождения Иринея Модестовича Гомозейки, или Описание его семейственных обстоятельств, сделавших из него то, что он есть и чем бы он быть не должен*
Бога ради оставьте меня в покое!
Глава 1-я Первоначальное воспитание
Мое рождение не было ознаменовано никаким примечательным явлением природы: не явилась ни комета, ни новая звезда, не было ни тени затмения ни солнечного ни лунного, хотя солнце не захотело взглянуть на новорожденного: на дворе был туман, дождь, слякоть, словом, русская глубокая осень во всей своей безыскусственной простоте. Я это знаю наверное потому, что тетушка с тех пор к числу двух любимых своих анекдотов присоединила рассказ о бричке, посланной в город по случаю моего рождения за лекарем и которая, не отъехав от деревни двух верст по большой дороге, завязла, потому что тогда большую дорогу только что исправили; примечательнейшее при сем обстоятельство, которое долго возбуждало любопытство и всеобщее участие в нашем уезде, было то, что одно колесо брички утонуло в грязи. Его отыскали уже на следующее лето на аршин под землею. Таковы были тогда пути сообщения нынче говорят, будто бы они почитаются необходимым условием просвещения и общественной жизни. В старину, когда люди были поосновательнее нынешних, об этом просто не думали. Но еще и ныне не все в этом не уверены. <Так в тексте. — М.Т.> Как бы то ни было, тетушке удалось на своем веку рассказать раз сто об этом происшествии.