Она изволила улыбнуться, а господин д'Ануа громогласно расхохотался.
Флоримон засмеялся тоже; но с кислой рожей. Я хранил серьезную мину, я разыгрывал дурачину. Тогда мужчина с брыжами и дама с колоколом соблаговолили меня спросить (они приняли меня за гудочника), много ли мне приносит мое ремесло. Я им ответил, как оно и есть:
– Почти что ничего...
Не сказав, впрочем, чем я занимаюсь. Да и к чему бы я стал говорить?
Они меня об этом не спрашивали. Я ждал, мне хотелось посмотреть, я развлекался. Я нахожу весьма забавным это развязное и церемонное высокомерие, с которым все эти красавчики, все эти богачи считают нужным обращаться к тем, у кого ничего нет и кто беден! Они всякий раз словно читают им поучение. Бедный человек – что ребенок, своего ума у него нет... И потом (этого не говорят, но так думают) он сам виноват: господь его наказал, это хорошо; благословен господь!
Словно меня тут и не было, Майбуа говорил громко своей куме:
– Благо, сударыня, делать нам все равно нечего, воспользуемся этим бедным малым; с виду он простоват, ходит себе по дворам, играя на свирели; он, должно быть, знает хорошо кабацкий люд. Разузнаем у него, что думает здешняя область, если вообще...
– Тш!..
– ...если вообще она думает.
Итак, меня спросили:
– Ну-ка, милейший, скажи нам, как у вас тут настроены умы?
Я переспрашиваю:
– Умы? – напуская на себя придурковатый вид.
И подмигнул моему толстяку д'Ануа, который поглаживал себе бороду и посмеивался в широкую ладонь, предоставив мне действовать.
– По-видимому, насчет умов у вас тут вообще слабовато, – продолжал иронически Майбуа. – Я тебя спрашиваю, милейший, что у вас думают, как на что смотрят. Добрые ли вы католики? Преданы ли королю?
Я отвечаю:
– Бог велик, и король весьма велик. Их обоих очень любят.
– А что думают о принцах?
– Это очень большие господа.
– Так вы, значит, за них?
– Да, сударь, а то как же.
– И против Кончини?
– Мы и за него тоже.
– Как же так, черт возьми? Да ведь они враги!
– Не буду спорить... Может быть... Мы за тех и за других.
– Надо выбирать, помилуй бог!
– Да разве надо, сударь мой? Так уж необходимо? В таком случае я готов. За кого же я тогда?.. Сударь мой, я вам это скажу после дождичка в четверг. Я об этом поразмыслю. Только на это нужно время.
– Да чего ж тебе ждать?
– Да надобно, сударь, посмотреть, кто окажется сильней.
– Мошенник, и тебе не стыдно? Или ты не способен отличить день от ночи и короля от его врагов?
– Признаться, сударь, нет. Вы слишком многого от меня требуете. Я, конечно, вижу, что сейчас день, я не слеп; но если выбирать между людьми королевскими и людьми господ принцев, то, право же, я не сумел бы сказать, кто из них лучше пьет и больше безобразит. Я ничего дурного про них не говорю; у них хороший аппетит: значит, они здоровы. Доброго здоровья я и вам желаю. Славных едоков я люблю; я и сам бы рад им подражать. Но, сказать вам откровенно, я предпочитаю таких друзей, которые едят не у меня. «КОЛА БРЮНЬОН».
– Чудак, так для тебя ничто не свято?
– Мне, сударь, свята моя хата.
– А ты не можешь ею пожертвовать ради твоего повелителя, короля?
– Я, сударь, готов, раз уж иначе нельзя. Но мне хотелось бы все-таки знать, если бы у нас во Франции не было вот некоторых таких, которые любят свои виноградники и поля, каков был бы харч у короля? У всякого свое ремесло. Одни едят. Другие... на то, чтобы их ели. Политика – это искусство есть. Она не для нас, мы – мелкая тля. Для вас политика, для нас земля. Иметь суждение – не наше дело. Мы люди невежественные. Что мы умеем, кроме того, чтобы, как Адам, наш отец (говорят, он был и вашим отцом: что до меня, то я этому, простите, не верю... разве что вашим родственником), – что мы умеем, кроме, значит, того, чтобы брюхатить землю и делать ее плодородной, вскапывать, вспахивать ее недра, сеять, выращивать овес и пшеницу, подрезать, прививать виноград, жать, вязать снопы, молотить зерно, выжимать гроздья, делать хлеб и вино, колоть дрова, тесать камни, кроить сукно, сшивать кожи, ковать железо, чеканить, плотничать, проводить канавы и дороги, строить, воздвигать города с их соборами, прилаживать нашими руками к челу земли убор садов, расцветать по стенам и доскам очарование света, извлекать из каменной оболочки, в которой они зажаты, прекрасные и белые нагие тела, ловить на лету проносящиеся в воздухе звуки и замыкать их в золотисто-бурое тело стонущей скрипки или в мою полую флейту, – словом, быть хозяевами французской земли, огня, воды, воздуха, всех четырех стихий, и заставлять их служить на утеху вам... что еще мы умеем и с чего бы мы вдруг могли возомнить, будто что-то смыслим в общественных делах, в княжеских спорах, в священных помыслах короля, в играх политики и в прочей метафизике? Выше собственного зада, сударь мой, не стрельнешь. Мы вьючный скот и созданы для того, чтобы нас били. С этим я не спорю. Но чей кулак нам приятнее и от чьей дубинки легче нашей спинке... это, сударь мой, вопрос важный и моим мозгам непосильный! Сказать вам по совести, мне это все равно. Чтобы вам ответить, надо бы самому взять обе дубинки в руки, взвесить и ту и другую да самому испытать их как следует. А так, приходится терпеть!
Терпи, пока ты наковальня. Бей, когда будешь молотом...
Тот недоуменно на меня глядел, морщил нос и не знал, смеяться ему или сердиться; но тут один конюший из свиты, который в былое время видывал меня у покойного доброго нашего герцога Неверского, сказал:
– Монсеньер, я этого оригинала знаю: хороший работник, отличный плотник, повитийствовать великий охотник. Он по ремеслу резчик.
Благородный граф, невзирая на это сообщение, о Брюньоне остался, видимо, прежнего мнения и проявил некоторый интерес к его тщедушной особе («тщедушной» сказано здесь из скромности, ибо вешу я, дети мои, немногим меньше мюи) лишь тогда, когда услыхал от конюшего и от своего хозяина, господина д'Ануа, что такие-то и такие-то знатные дома мои работы ценят весьма. Тогда он не менее остальных восхитился показанными ему во дворе фонтаном, изваянным мной и изображающим девушку с подобранным подолом, которая держит в переднике двух уток, а те бьются, разинув клювы и хлопая крыльями. Затем он осмотрел в замковых покоях мою мебель и мои резные филенки. Господин д'Ануа распустил хвост. Уж эти мне богатые скоты!
Можно подумать, будто работу, за которую они заплатили своими деньгами, они и сотворили! Майбуа, дабы оказать мне честь, счел уместным удивиться тому, что я сижу здесь, в душной дыре, вдали от великих умов Парижа, и замыкаюсь в таких вот работах, где все – только терпение, правдоподобие, ничего вымышленного, – только зоркость, никакого полета, – только наблюдательность, никаких идей, никакого символа, аллегории, философии, мифологии – словом, всего того, по чему знаток распознает высокую скульптуру. (Человек высокого рода восторгается только высоким.).
Я ответствовал со скромностью (я ведь смирен и простоват), что знаю отлично, сколь малого я стою, что никто не должен переступать своих границ. Бедный человек нашей породы ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знает, а потому и держится, если он разумен, нижнего яруса Парнаса, где воздерживаются от каких бы то ни было обширных и возвышенных замыслов; и от вершины, где виднеются крылья священного коня, отвращая испуганные взоры, он ломает внизу, у подножья горы, камни, которые могут пригодиться для его дома. Скудоумный от нищеты, он создает и измышляет только то, что идет на ежедневную потребу. Полезное искусство – таков его удел.
– Полезное искусство! Вот два несочетаемых слова, – сказал мой дурачок. – Прекрасно только бесполезное.
– Великие слова! – согласился я. – Истинная правда. Повсюду так, и в искусстве и в жизни. Нет ничего прекраснее, чем алмаз, принц, король, знатный вельможа или цветок.
Он ушел, довольный мной. Господин д'Ануа взял меня под руку и сказал мне на ухо:
– Шутник несчастный! Перестанешь ли ты издеваться? Да, валяй дурачка, агнец невинный, я тебя знаю. Нечего отпираться. Этого парижского красавчика щипли себе на здоровье, сынок! Но если ты когда-нибудь вздумаешь покуситься и на меня, берегись, Брюньон, милый дружок! Найдется у меня и батожок.
Я начал распинаться:
– Я, монсеньер! Покуситься на вашу светлость! На моего покровителя!
На моего благотворителя! Да как же можно подозревать Брюньона в подобной гнусности? Быть гнусным – еще куда ни шло, но, боже мой, быть глупым!
Покорнейше благодарю! За этим я и сам смотрю. Нет, мне шкура дорога, и я уважаю всякую шкуру, которая умеет заставить себя уважать. До нее я не дотронусь: дудки, не такой я дурак! Ведь вы не только меня сильнее (это само собой), но и куда хитрей. Ведь я только малое лися, рядом с Лисом, что в замке заперся. Сколько у вас тут башен, в вашем каменном мешке! И сколько вы засадили туда старых и малых, убогих и удалых!
Он расцвел лицом. Ничто так не нравится людям, как когда их хвалят за талант, менее всего им свойственный.