Прошептал тут боженька с креста:
- Неубий!..
У троих охотников опять душа ушла в пятки, и они удалились от каменного креста по крайней мере шагов на двадцать; ведь это уж совсем ни на что не похоже, если даже в таком месте не можешь чувствовать себя в безопасности! И не успев собраться с духом, чтобы что-то ответить, они вдруг обнаружили, что ноги их широким шагом поспешают к дому. И лишь когда над придорожными кустами показался дым их очагов, когда залаяли деревенские собаки и детские голоса прорезали воздух, словно ласточкины крылья, тут они сделали своим ногам внушение, остановили их, и на душе у них сделалось легко и хорошо.
- В конце концов каждому суждено умереть, - сказал г-н Паф, которому, согласно предсказанию, предстоял самый долгий путь до этого момента; черт побери, ведь он-то отлично знал, почему так говорит, но его неожиданно стало мучить сомнение, знают ли об этом его спутники, а спросить их он не решался.
Однако г-н Пиф поддержал разговор:
- Если мне нельзя убивать - значит, нельзя убивать и меня! Следовательно, здесь неразрешимое противоречие, точно вам говорю!
Эти слова могли относиться к чему угодно; разумным это рассуждение вряд ли можно было назвать, и г-н Пиф философически хмыкнул, чтобы скрыть свое пламенное желание - узнать, понимают ли его остальные или у него что-то не в порядке с головой.
Г-н Ой-ей-ей, третий охотник, задумчиво раздавил сапогом червя и ответил:
- Мы ведь не только убиваем животных, но и заботимся о них и содержим в порядке поля.
Теперь каждый из них знал, что и другие тоже все помнят, и покуда они втайне вспоминали об этом, пережитые события начали понемногу расплываться, как сны при свете дня, ибо то, что услышали и увидели трое, - это уже не тайна, а значит, и не чудо, самое большее - мираж. И внезапно все трое вздохнули:
- Слава тебе, Господи!
Г-н Пиф направил свой вздох туда, куда смотрел его левый сапог, г-н Ой-ей-ей - туда, куда смотрел правый, - ведь оба косились через плечо на боженьку в поле, которому они были втайне благодарны за то, что он не явился им на самом деле; ну а г-н Паф, поскольку его товарищи смотрели совсем в другую сторону, повернулся к кресту всем телом, ущипнул себя за ухо и сказал:
- Мы сегодня пивка выпили натощак; охотник никогда не должен этого делать.
- Так точно! - воскликнули все трое, затянули задорную охотничью песню, в которой много раз упоминались "долы и леса", и принялись швырять камнями в какую-то кошку, которая вопреки заветам кралась к полю разорять заячьи гнезда: ведь теперь охотники и зайца не боялись. Но этот последний эпизод нашей истории уже не так достоверен, как все предыдущее, потому что находятся люди, утверждающие, что зайцы несут яйца только на пасху.
IV. ЧЕРНЫЙ ДРОЗД
Перевод Т. Сейшельской
Те двое, которых придется упомянуть, чтобы рассказать три маленькие истории (потому что важно, кто из них двоих повествует), были друзьями юности; назовем их Аодин и Адва. Юношеская дружба кажется тем удивительнее, чем старше мы сами. Ведь с годами люди меняются не только с ног до головы, но и вглубь - вплоть до сердца, а вот отношение их друг к другу почему-то остается прежним и меняется так же мало, как чувство любого человека к тем разным людям, которых он по очереди на протяжении многих лет именует своим "я". Дело вовсе не в том, может ли он так же воспринимать мир, как тот светловолосый малыш с большой головой, которого запечатлела когда-то фотография; в сущности, вряд ли можно сказать, что он любит это маленькое глупое чучело собственного "я". Вот так же и с лучшими друзьями: не то чтобы ты был ими доволен или полностью согласен с ними; мало того, бывает, что друзья терпеть не могут друг друга. В известном смысле такая дружба самая глубокая и самая хорошая, в ней в чистом виде содержится стихия непостижимого.
В юности и Аодин, и Адва были абсолютно далеки от религии. Хотя оба они воспитывались в заведении, гордившемся тем, что религиозным принципам в нем отводилось должное место, воспитанники считали делом чести ни во что их не ставить. Например, церковь при этом заведении была по-настоящему большой и красивой, с каменной колокольней, и предназначалась исключительно для этой школы. Но во время службы (сюда никогда не проникал никто из посторонних) ученики собирались компаниями и играли в карты, спрятавшись за исповедальней, или курили сигареты на лестнице, ведущей к органу, а то и скрывались на колокольне, где под остроконечной крышей, словно тарелочка подсвечника, пролегал каменный балкон. На перилах балкона на головокружительной высоте выделывались всякие трюки, которые и не столь отягощенным грехами мальчишкам могли стоить жизни. (А в это время в самой церкви немногие другие воспитанники то опускались на колени, то поднимались, как того требуют церковные обряды).
Один из вызовов Богу состоял в том, чтобы, медленно напрягая мускулы, сделать на выступе балкона стойку на руках и, покачиваясь, постоять так, вверх ногами, глядя вниз. Каждый, кто проделывал этот акробатический трюк на земле, наверное, знает, какая нужна вера в себя, отвага и удачливость, чтобы повторить его на башенной высоте на полоске камня в ширину ступни. Надо сказать, что многие ловкие и удалые мальчишки не отваживались на это, хотя на земле умели даже разгуливать на руках. Аодин, например, на это не решался. Адва же как раз и изобрел в детстве это испытание силы духа, что может, кстати, послужить неплохой рекомендацией ему, как рассказчику этой истории. Трудно было найти мальчика с таким телосложением, как у него. Его тело было мускулистым не от спортивных занятий, как у других; казалось, он весь сплошь состоял из мускулов - без каких-либо усилий с его стороны, просто от природы. У него была продолговатая, довольно маленькая голова, в его бархатных глазах вспыхивали приглушенные молнии, а зубы скорее заставляли думать об оскале преследующего жертву зверя, чем о мистической кротости.
Позднее, будучи студентами, оба друга увлеклись материалистическим истолкованием жизни, которое, не прибегая к помощи души или Бога, трактует человека как физиологическую или экономическую машину, чем он, наверное, действительно и является. Но не это было для них главным, потому что прелесть такой философии заключается не в ее истинности, а в ее демоническом, пессимистическом, устрашающе-интеллектуальном характере. Тогда их взаимоотношения были уже юношеской дружбой. Адва изучал лесное хозяйство и поговаривал о дальних поездках в Россию или Азию в качестве инженера-лесовода, как только закончит учение. А его друг избрал себе более солидную мечту по сравнению с этой юношеской: он тем временем проникся интересом к нарастающему рабочему движению. Когда они снова встретились незадолго до войны, оказалось, что Адва уже побывал в России. О своих тамошних перипетиях рассказывал он мало, сейчас работал в конторе какого-то большого общества, и создавалось впечатление, что в прошлом у него были крупные неудачи, хотя житейские его дела обстояли довольно сносно. А друг его юности из классового борца превратился в издателя газеты, которая много писала о социальном согласии и принадлежала одному биржевику. С тех пор, взаимно презирая друг друга, они нерасторжимо были связаны между собой. Но судьба их разлучила снова, а когда еще раз свела на короткое время, Адва и рассказал нижеследующие истории - так, словно вытряхивал перед другом мешок с грузом воспоминаний, чтобы потом пойти с пустым мешком дальше. При таких обстоятельствах неважно, что ему возражал Аодин, и их беседу можно передать как монолог. Важнее точно описать, как выглядел Адва в тот момент, потому что непосредственное впечатление от этого немаловажно для понимания его слов. Но описать его вид трудно. Можно сказать, что он напоминал сильный, упругий, тонкий хлыст, прислоненный к стене и упирающийся в свой мягкий конец. В таком наполовину прямом, наполовину согнутом положении он, казалось, чувствовал себя нормально.
- К самым удивительным местам в мире, - начал Адва, - относятся те берлинские дворы, где два, три или четыре дома показывают друг другу свой задний фасад, а внутри за их стенами в четырехугольных дырах сидят и поют кухарки. По виду медно-красной посуды на полках угадывается, как она может дребезжать. А далеко внизу кто-то громко бранит какую-нибудь кухарку или тяжело ступают по гулкой мостовой деревянные башмаки. Взадвперед. Тяжело. Беспокойно. Бессмысленно. Беспрестанно. Так или нет?
Вот сюда-то и выходят окна кухонь и спален - в тесном соседстве друг с другом, как любовь и пищеварение в человеческом теле. Этажами громоздятся одно над другим супружеские ложа, потому что спальни в доме расположены одинаково, и стена с окнами, стена ванной, простенок для шкафа определяют место постели с точностью почти до полуметра. Совсем так же этажами нагромождены друг на друга столовые, белые кафельные ванные и балконы с красными абажурами. Любовь, сон, рождение, пищеварение, неожиданные встречи, полные забот и общения ночи наслаиваются в этих домах друг на друга, как стопки булочек в закусочной-автомате. Личная судьба в таких квартирах, где живет среднее сословие, предначертана уже при их заселении. Ты ведь не станешь отрицать, что человеческая свобода заключается главным образом в том, где и когда люди делают то или другое; делают же они почти всегда одно и то же. Поэтому есть свой дьявольский смысл в том, что эта схема дается в горизонтальной проекции, всегда одинаковой. Я однажды залез на шкаф только для того, чтобы воспользоваться вертикалью, и могу сказать, что неприятный разговор, который мне пришлось вести оттуда, прозвучал тогда совсем по-другому.