Добровольческий корпус, сколоченный на скорую руку в конце войны и насчитывавший в 1919 году около 400 тысяч человек, был, словно свора собак, натравлен на охваченные беспорядками германские города, руководимые советами. Так называемые белые (то есть контрреволюционеры) подавили революцию с беспощадной жестокостью. В Берлине в ночь на 15 января были зверски избиты прикладами и убиты выстрелами в голову Карл Либкнехт и Роза Люксембург; они не принимали участия в «революции», но с их разоблачительными статьями, которые регулярно печатались в органе КПГ «Die rote Fahne» («Красное знамя») и раскрывали зловещий сговор между Эбертом и квартирмейстером генерального штаба Тренером, надо было немедленно покончить. Это убийство было на руку и Москве, желавшей «взять под контроль [новообразованную коммунистическую] партию» (19) и очистить её от независимых руководителей.
То была новая порода людей, «стройных, поджарых... выкованных из стали», которые, пылая жаждой мести, маршировали с фронта (20). Это были не безутешные монархисты и не нищие пролетарии, коим было не к чему возвращаться, — в отличие от всех них, эти Geachteten, отверженные стервятники, бывшие некогда частью образованной немецкой буржуазии, пали жертвой совершенно иных чувств. Было такое впечатление, что распад германского аристократизма, распятого в Компьене в ноябре 1918 года, выпустил на волю более древних богов из неизмеримых глубин германской идеи.
Все они искали чего-то совершенно иного... Пока они не услышали заветного пароля. Они предчувствовали произнесение его; им самим было суждено его выговорить, стыдясь его звучания, с немым страхом вывернуть его наизнанку, и хотя они до поры избегали этого слова в своих дискуссиях, они всегда чувствовали, что оно витает над их головами. Изуродованное эпохой, таинственное, чарующее, ощущаемое интуитивно, но непризнаваемое вслух, возлюбленное, но неподчинившее, это слово излучало таинственную силу из глубин непроницаемого мрака. Это слово было: Германия (21).
Война, «закалка стали» и разрыв с имперской ложью и претенциозностью вильгельмовской эпохи пробудили во многих ветеранах понимание острой необходимости созидания нового порядка. Они были убеждены, что следует навсегда покончить с прусским унижением остальной Германии, но одновременно интеллектуальные сливки Добровольческого корпуса, стыдившиеся своего мелкобуржуазного происхождения, высоко ценя интеллектуальные традиции своего класса, ненавидели его за мещанство и филистерскую мораль. В ходе бесчисленных карательных рейдов по трущобам крупных городов белые бригады Добровольческого корпуса наблюдали пролетариев, скученных в темных жилищах на жалких лежанках, испытывали смешанное чувство расслабляющей жалости и мгновенно возникавшего отвращения. Страна была расколота; но им был чужд гуманизм гетто.
Мы вошли в пригород. Вокруг стояли тихие уютные дома, увитые плющом, откуда нас весело приветствовали и бросали нам цветы. Многие горожане выходили на улицы, приветственно махали нам руками, а во многих окнах были даже вывешены флаги. Но что пряталось за теми закрытыми ставнями, за равнодушными оконными стеклами, под которыми проходили мы — измученные, утомленные, но полные решимости и заслужившие, как нам казалось, наш высокий жребий. Здесь, в пригороде, жизнь текла по-другому и пребывала на ином уровне; напряженный пульс ее выдавал изощренность и изысканность, резко выделявшиеся на фоне наших грубых солдатских сапог и грязных рук. Наша алчность не простиралась на эти дома, но они скрывали — и мы знали это — плоды культуры, принадлежавшей начавшемуся столетию, которое безмятежно шло своим чередом. Этот мир был буржуазен, его идеи были насквозь буржуазны — светское обучение, личная свобода, гордость за свое дело, живость и энергия духа, — все это теперь было подставлено под удар озверевших масс, и мы выступили на защиту этого мира, ибо он был незаменим... Именно мы, сражаясь под старыми знаменами, спасли отечество от хаоса. Пусть простит нас Бог, ведь мы погрешили против духа. Мы хотели спасти граждан, но спасали и сохраняли буржуазию.
Однажды даже я вошел в пролетарскую казарму. Моим глазам открылось зрелище крохотной, не более десяти квадратных футов комнаты, уставленной кроватями. В этой тесноте спали семь человек — мужчин, женщин и детей. Две женщины лежали в кровати с детьми. Когда мы вошли, одна из женщин сдавленно засмеялась, и тогда те, кто топтались у входа, хлынули в комнату. К женщинам подошел унтер-офицер; она стремительно отбросила одеяло, задрала рубашку и, повернувшись к нему белыми ягодицами, издала громкий неприличный звук. Мы отпрянули, в то время как остальные обитатели комнаты буквально сложились пополам от грубого хохота, они хлопали себя по ляжкам и давились от смеха. Смеялись даже дети; они вместе с женщинами кричали нам: «Свиньи!,»; теперь вся комната была полна хохочущими телами. Мы медленно отступили и продолжали пятиться, пока снова не оказались в коридоре (22).
Воспользовавшись апатией среднего класса, новоявленные ландскнехты усмирили низший класс и утонили в крови скоротечную вспышку гражданской войны, которую — совершенно парадоксальным образом — социал-демократы вели против своих детей — рабочего класса — с помощью белогвардейских контрреволюционных бригад (23).
В Мюнхене тем временем произошло еще одно выходящее из ряда вон событие. 7 ноября 1918 года, еще до того, как Эрцбергер подписал перемирие, на Терезиенвизе собралась стопятидесятитысячная толпа мужчин, женщин и детей, ведомая слепым крестьянином по фамилии Гандорфер, и провозгласила вождем Баварской республики Курта Эйснера, бывшего берлинского драматурга еврейского происхождения, бывшего в свое время радикальным деятелем независимой СДПГ.
В своих пылких речах, обращенных к толпам солдат и гражданского населения, Эйснер страстно говорил о «диктатуре свободных людей», обрушиваясь на ядовитую алхимическую химеру либерализма. «Как могут сочетаться между собой, — гремел он с трибун, — братская любовь и жажда наживы? Это то же самое, что добавить ртуть к свинцу... Какой вздор!» (24) Едва ли являясь представителем южнонемецкого духа, Эйснер был скорее «одним из тех химерических гибридных персонажей, коих в изобилии порождают времена хаоса, призрак, вызванный из недр сатанинского политического шабаша, дабы предать анафеме труп Второго рейха» (25).
Желая манипулировать страстными утопистами, этими новыми милленариями, этими новыми мюнхенскими апостолами радикализма в их стремлении очистить имперское прошлое Германии, вытравить его их коллективной памяти, администрация США предложила Эйснеру участвовать в избирательной кампании, которая должна была — посредством обнародования секретных государственных документов — вылиться в полное и безоговорочное признание ответственности Германии за развязывание войны. Эйснер подчинился, опубликовав должным образом отредактированные — для усиления их зловещей тенденциозности — фрагменты документов, извлеченных из архивов баварского министерства иностранных дел.
Вероятно, Эйснером двигали самые лучшие побуждения, но de facto это угодничество перед американцами привело лишь к взрыву возмущения в массах, настроенных, несмотря ни па что, патриотично. Произошло отчуждение Эйснера от избирателей.
Тем не менее бунт Мюнхенского совета продолжался. В конце ноября под лозунгом «Los von Berlin!» («Прочь из Берлина!») Баварская республика разорвала отношения с берлинским министерством иностранных дел.
Средний класс начал проявлять растущее беспокойство; опасались белого террора. Выборы в Баварии прошли 15 января 1919 года. Во всех 32 округах, где баллотировался Эйснер, он потерпел сокрушительное поражение — его маргинальная бахромчатая партия собрала менее двух процентов голосов. На политической карьере можно было ставить крест.
21 февраля, когда Эйснер, мысленно репетируя свою прощальную речь, направлялся в ландтаг*,
* Здание земельного парламента.
граф Антон фон Арко-Валлей, молодой человек двадцати четырех лет, разрядил в него свой револьвер. Эйснер, пораженный несколькими пулями в голову, бездыханный рухнул в лужу крови. Телохранитель Эйснера оглушил Арко-Валлея дубинкой, после чего преступника сдали властям. В ходе расследования граф признался, что совершил преступление для того, чтобы доказать свое право быть принятым в секретную ложу, в так называемое общество Туле, куда графа не приняли из-за его расовой неполноценности — мать молодого Арко была еврейкой. Еще один полезный идиот? Это вполне вероятно.
Возможно, тулисты, вдохновив Арко на «подвиг», рассчитывали на последующий захват совета красными (большевиками), что дало бы им повод совершить белый переворот, для которого в таком случае было бы готово, так сказать, логическое объяснение и тыловое обеспечение (26).