помня себя, бродил Флорентино Ариса по улицам, мимо подъездов, украшенных разноцветными фонариками, под треск фейерверка и рокот местных барабанов в гомонящей толпе, жаждавшей успокоиться, он смотрел на кипящий вокруг праздник сквозь слезы, оглушенный неотступной мыслью: это он, а не Господь родился нынешней ночью.
Наваждение стало еще мучительнее через день, когда он в час сиесты, ни на что не надеясь, проходил мимо дома Фермины Дасы и увидел ее и тетушку, сидящих у дверей под миндалевым деревом; это была точная копия той картины, только на этот раз под открытым небом, которую он увидел через окно комнаты для шитья: девочка обучала чтению тетушку. Фермина Даса переменилась: вместо школьной формы на ней было свободное льняное платье наподобие хитона, складками ниспадавшее с плеч, а на голове — венок из живых гардений, в котором она походила на коронованную богиню. Флорентино Ариса сел в парке на скамейку так, что они наверняка его видели; на этот раз он не стал притворяться, будто читает, а сидел, не сводя глаз с недостижимого видения, однако та не сжалилась и ни разу не поглядела в его сторону.
Сначала он подумал, что они случайно перенесли урок под миндалевое дерево — в доме постоянно шел ремонт, — но в последующие дни понял, что Фермина Даса, по-видимому, собиралась находиться здесь, где он смог бы видеть ее каждый день, в тот же час, все три месяца каникул, и эта мысль придала ему новые силы. У него не было ощущения, что они видят его, он не уловил никаких признаков интереса или недовольства, но в ее безразличии было теперь какое-то новое сияние, и оно воодушевило его настойчивость. В один прекрасный день, в конце января, тетушка неожиданно положила шитье на стул и вышла, оставив племянницу одну у дверей под ливнем осыпавшихся с миндаля желтых листьев. Воодушевленный предположением, что ему, возможно, специально предоставляют случай, Флорентино Ариса перешел через улицу и остановился перед Ферминой Дасой так близко, что услышал хрипотцу ее дыхания и шедший от нее цветочный дух, по которым он будет узнавать ее потом до конца дней. Стоя с высоко поднятой головой, он заговорил отважно, как сумеет заговорить только еще один раз, полвека спустя, и точно по такому же поводу. — Прошу одного: примите мое письмо, — сказал он. Фермина Даса не думала, что у него такой голос: ясный и твердый, он никак не вязался с его томными манерами. Не поднимая глаз от вышивания, она ответила: «Я не могу его принять без отцовского позволения». Флорентино Арису с ног до головы обдало жаром ее голоса, и его приглушенного звона он не забудет уже до самой смерти. Однако он остался тверд и тотчас же возразил:
— Примите его. — И смягчил твердость своего тона просьбой: — Речь идет о жизни и смерти.
Фермина Даса не взглянула на него, не оторвалась от вышивания, но решение ее приоткрыло дверь, за которой был целый мир.
— Приходите сюда каждый день, — сказала она, — и ждите, когда я сяду на другой стул.
Флорентино Ариса не понял, что означали ее слова, но в понедельник на следующей неделе увидел со своей скамейки в парке ту же самую картину с одной разницей: когда тетушка Эсколастика вошла в дом, Фермина Даса поднялась и пересела на другой стул. Флорентино Ариса, с белой камелией в петлице сюртука, перешел через улицу и предстал перед ней. И проговорил: «Это самый великий момент в моей жизни». Фермина Даса не подняла на него глаз, но кинула взгляд окрест и увидела пустынные улицы в послеполуденной жаре и ворох мертвых листьев, кружащийся под ветром. — Давайте его сюда, — сказала она. Флорентино Ариса думал принести ей все семьдесят страниц, которые знал наизусть — столько раз он их перечитывал, — но потом решил ограничиться запиской на половинке листа, сдержанной и ясной, в которой просто предлагал ей главное: неколебимую верность и вечную любовь. Он вытащил записку из внутреннего кармана сюртука и поднес ее к глазам озабоченной вышивальщицы, которая все еще не решалась взглянуть на него. Она увидела голубой конверт в окаменевшей от страха руке и протянула пяльцы, чтобы он положил на них письмо, она не хотела, чтобы он тоже заметил, как дрожат у нее руки. И тут произошло такое: птичка вспорхнула в ветвях миндалевого дерева и капнула прямо на вышивание. Фермина Даса быстро спрятала пяльцы за стул, чтобы Флорентино Ариса не заметил, что произошло, и первый раз подняла на него свое пылающее лицо. Флорентино Ариса, по-прежнему держа письмо в руке, невозмутимо сказал: «Это доброе предзнаменование». И она поблагодарила его, улыбнувшись ему первый раз, взяла конверт, сложила вдвое и спрятала за лиф. Тогда он вынул из петлицы камелию и протянул ей. Она не приняла цветка: «Это — цветок помолвки». И, понимая, что время истекает, снова напустила на себя обычную строгость.
— А теперь ступайте, — сказала она, — и не приходите, пока я вас не извещу.
Когда Флорентино Ариса увидал ее в первый раз, мать сразу догадалась раньше, чем он ей рассказал, потому что он совсем перестал разговаривать, потерял аппетит и ночами напролет ворочался в постели. Теперь, ожидая ответа на письмо, он так волновался, что его то и дело рвало желчью, несло и шатало из стороны в сторону; то были признаки не любовного недуга, а смертоносной чумы. Крестный Флорентино Арисы, старик-гомеопат, бывший поверенным еще в сердечных делах Трансито Арисы в пору ее девичества, при первом взгляде на больного крестника тоже встревожился, потому что пульс у того был слабый, дыхание хриплым, неровным, да еще холодный пот, словно у умирающего. Однако осмотр показал, что температуры у него нет, ничего не болит, и страдает крестник только одним — желанием срочно умереть. Врач умно расспросил сперва больного, потом мать и еще раз убедился: симптомы у любви и у чумы одинаковые. Он прописал отвар из липового цвета для успокоения нервов и намекнул, что хорошо бы переменить обстановку, поискать утешения вдали отсюда, но Флорентино Ариса страстно желал обратного: наслаждаться своими муками.
Трансито Ариса была свободной сорокалетней женщиной, и ничтожное существование, которое она влачила, ни в коей мере не удовлетворяло ее природного стремления к счастью, а потому она переживала любовные дела сына как свои собственные. Она поила его успокоительными отварами, когда он начинал заговариваться, укрывала шерстяными одеялами от озноба и подбадривала его страдать