«Скоро все покачнулось без хозяина», – равнодушно подумал Григорий, обходя коршуновское подворье.
Он вернулся в курень.
Наталья что-то шепотом говорила матери, но при виде Григория умолкла, заискивающе улыбнулась.
– Маманя вот просит, Гриша… Ты же, кубыть, собирался ехать нá поля… Может, и им какую десятинку бы посеял?
– Да на что вам сеять, мамаша? – спросил Григорий. – Ить у вас же пшеницы полны закрома.
Лукинична так и всплеснула руками:
– Гришенька! А земля-то как же? Ить покойничек наш зяби напахал три круга.
– А чего же ей поделается, земле? Перележится, что ли? На энтот год, живы будем, посеем.
– Как можно? Земля вхолостую пролежит.
– Фронты отслонются, тогда и сеять будете, – пробовал уговорить тещу Григорий.
Но та уперлась на своем, даже будто бы обиделась на Григория и под конец в оборочку собрала дрогнувшие губы.
– Ну уж ежели тебе некогда, может, али охоты нету нам подсобить…
– Да ладно уж! Поеду завтра себе сеять и вам обсеменю десятины две. С вас и этого хватит… А дед Гришака живой?
– То-то спасибо, кормилец! – обрадовалась просиявшая Лукинична. – Семена, скажу ноне Грипашке, чтоб отвезла… Дед-то? Все никак его Господь не приберет. Живой, а, кубыть, трошки умом начал мешаться. Так и сидит дни-ночи напролет, Святое Писание читает. Иной раз загутарит-загутарит, да так все непонятно, церковным языком… Ты бы пошел его проведать. Он в горенке.
По полной щеке Натальи сползла слезинка.
Улыбаясь сквозь слезы, Наталья сказала:
– Зараз взошла я к нему, а он говорит: «Дщерь лукавая! Что же ты меня не проведывашь? Скоро помру я, милушка… За тебя, за внученьку, как преставлюсь, Богу словцо замолвлю. В землю хочу, Натальюшка… Земля меня к себе кличет. Пора!»
Григорий вошел в горенку. Запах ладана, плесени и гнили, запах старого неопрятного человека густо ударил ему в ноздри. Дед Гришака, все в том же армейском сером мундирчике с красными петлицами на отворотах, сидел на лежанке. Широкие шаровары его были аккуратно залатаны, шерстяные чулки заштопаны. Попечение о деде перешло на руки подраставшей Грипашки, и та стала следить за ним с такой же внимательностью и любовью, как некогда – ходившая в девках Наталья.
Дед Гришака держал на коленях Библию. Из-под очков в позеленевшей медной оправе он глянул на Григория, открыл в улыбке белозубый рот:
– Служивый? Целенький? Оборонил Господь от лихой пули? Ну слава богу. Садись.
– Ты-то как здоровьем, дедушка?
– Ась?
– Как здоровье, говорю.
– Чудак! Пра слово, чудак! Какое в моих годах могет быть здоровье? Мне ить уж под сто пошло. Да, под сто… Прожил – не видал. Кубыть, вчера ходил я с русым чубом, молодой да здоровый. А ноне проснулся – и вот она, одна ветхость… Мельканула жизня, как летний всполох, и нету ее… Немощен плотью стал. Домовина уж какой год в анбаре стоит, а Господь, видно, забыл про меня. Я уже иной раз, грешник, и взмолюсь ему: «Обороти, Господи, милостливый взор на раба твоего Григория! И я земле в тягость, и она мне…»
– Ишо поживешь, дед. Зубов вон полон рот.
– Ась?
– Зубов ишо много!
– Зубов-то? Эка дурак! – осердился дед Гришака. – Зубами-то небось душу не удержишь, как она соберется тело покидать… Ты-то все воюешь, непутевый?
– Воюю.
– Митюшка наш в отступе тоже, гляди, лиха хватит, как горячего – до слез.
– Хватит.
– Вот и я говорю. А через чего воюете? Сами не разумеете! По Божьему указанию все вершится. Мирон наш через чего смерть принял? Через то, что супротив Бога шел, народ бунтовал супротив власти. А всякая власть – от Бога. Хучь она и анчихристова, а все одно Богом данная. Я ему ишо тогда говорил: «Мирон! Ты казаков не бунтуй, не подговаривай супротив власти, не пихай на грех!» А он – мне: «Нет, батя, не потерплю! Надо восставать, этую власть изнистожить, она нас по́ миру пущает. Жили людьми, а исделаемся старцами». Вот и не потерпел. Поднявший меч бранный от меча да погибнет. Истинно. Люди брешут, будто ты, Гришка, в генеральском чине ходишь, дивизией командуешь. Верно ай нет?
– Верно.
– Командуешь?
– Ну, командую.
– А еполеты твои где?
– Мы их отменили.
– Эх, чумовые! Отменили! Да ишо какой из тебя генерал-то? Горе! Раньше были генералы – на него ажник радостно глядеть: сытые, пузатые, важные! А то ты зараз… Так, тьфу – и больше ничего! Шинелка одна на тебе мазаная, в грязи, ни висячей еполеты нету, ни белых шнуров на грудях. Одних вшей небось полны швы.
Григорий захохотал. Но дед Гришака с горячностью продолжал:
– Ты не смеись, поганец! Людей на смерть водишь, супротив власти поднял. Грех великий примаешь, а зубы тут нечего скалить! Ась?.. Ну вот то-то и оно. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог – он вам свою стезю укажет. Это не про наши смутные времена Библия гласит? А ну, слухай, зараз прочту тебе от Еремии-пророка сказание…
Старик желтым пальцем перелистал желтые страницы Библии; замедленно, отделяя слог от слога, стал читать:
– «Возвестите во языцех и слышано сотворите, воздвигните знамение, возопийте и не скрывайте, рцыте: пленен бысть Вавилон, посрамися Вил, победися Меродах, посрамишася изваяния его, сокрушишася кумиры их. Яко прииде нань язык от севера, той положит землю его в запустение и не будет живяй в ней от человека даже и до скота: подвигнушася отидоша…» Уразумел, Гришака? С северу придут и вязы вам, вавилонщикам, посворачивают. И дале слухай: «В тыя дни и в то время, глаголет Господь, приидут сынове израилевы тии и сынове иудины, вкупе ходяще и плачуще, пойдут и Господа Бога своего взыщут. Овцы погибшие быше людие мои, пастыри их совратиша их, и сотвориша сокрытися по горам: с горы на холм ходиша».
– Это к чему же? Как понять? – спросил Григорий, плохо понимавший церковнославянский язык.
– К тому, поганец, что бегать вам, смутителям, по горам. Затем, что вы не пастыри казакам, а сами хуже бестолочи-баранов, не разумеете, что творите… Слухай дале: «Забыша ложа своего, вси обретающая их снедаху их». И это в точку! Вша вас не гложет зараз?
– От вши спасенья нету, – признался Григорий.
– Вот оно и подходит в точку. Дале: «И врази их рекоша: не пощадим их, зане согрешиша Господу. Отыдите от среды Вавилона и от земли Халдейски, изыдите и будете яко козлища пред овцами. Яко се аз воздвигну и приведу на Вавилон собрания языков великих от земли полунощныя, и ополчатся нань: оттуда пленен будет, яко же стрела мужа сильна, искусна, не возвратится праздна. И будет земля Халдейска в разграбление, вси грабители ее наполнятся, глаголет Господь: зане веселитеся и велеречиваете, расхищающие наследие мое».
– Дед Григорий! Ты бы мне русским языком пересказал, а то мне непонятно, – перебил Григорий.
Но старик пожевал губами, поглядел на него отсутствующим взглядом, сказал:
– Зараз кончу, слухай: «…Скакаете бо яко тельцы на траве и бодосте яко же волы. Поругана бысть мати ваша зело, и посрамися родившая вас: се последняя во языцех пуста, и непроходна, и суха. От гнева Господня не поживут вовек, но будет весь в запустение, и всяк ходяй сквозе Вавилон подивится и позвиждет над всякою язвою его».
– Как же это понять? – снова спросил Григорий, ощущая легкую досаду.
Дед Гришака не отвечал, закрыл Библию и прилег на лежанку.
«И вот сроду люди так, – думал Григорий, выходя из горенки. – Смолоду бесются, водку жрут и к другим грехам прикладываются, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться. Вот хучь бы и дед Гришака. Зубы – как у волка. Говорят, молодым, как пришел со службы, все бабы в хуторе от него плакали, и летучие и катучие – все были его. А зараз… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до Библиев не охотник».
Григорий возвращался от тещи, думая о разговоре с дедом Гришакой, о таинственных, непонятных «речениях» Библии. Наталья тоже шла молча. В этот приезд она встретила мужа с необычайной суровостью, – видно, слух о том, как гулял и путался с бабами Григорий по хуторам Каргинской станицы, дошел и до нее. Вечером, в день его приезда, она постелила ему в горнице на кровати, а сама легла на сундуке, прикрывшись шубой. Но ни единого слова в упрек не сказала, ни о чем не спрашивала. Ночь промолчал и Григорий, решив, что лучше пока не допытываться у нее о причинах столь небывалого в их взаимоотношениях холода…
Они шли молча по безлюдной улице, чужие друг другу больше, чем когда бы то ни было. С юга дул теплый, ласковый ветер, на западе кучились густые, по-весеннему белые облака. Сахарно-голубые вершины их, клубясь, меняли очертания, наплывали и громоздились над краем зазеленевшей обдонской горы. Погромыхивал первый гром, и благостно, живительно пахло по хутору распускающимися древесными почками, пресным черноземом оттаявшей земли. По синему разливу Дона ходили белогребнистые волны, низовой ветер нес бодрящую сырость, терпкий запах гниющей листвы и мокрого дерева. Долевой клин зяби, лежавший на склоне бугра плюшево-черной заплатой, курился паром, струистое марево рождалось и плыло над буграми обдонских гор, над самой дорогой упоенно заливался жаворонок, тоненько посвистывали перебегавшие дорогу суслики. А над всем этим миром, дышавшим великим плодородием и изобилием жизнетворящих сил, – высокое и гордое солнце.