глазками. — Нынче он не выходил из своих апартаментов, но труп его можете узреть вон там налево, под нарами, откуда — слышите? — раздается богатырский храп.
— Он справляет байрам, — пояснил мне другой, сидевший в темной рубашке с оторванным по локоть рукавом, — и если он вам нужен и вы в состоянии поднести ему стаканчик жизненного эликсиру, то он сейчас же явится к вам.
— Я послан к нему из библиотеки, — объяснил я, — и желал бы узнать относительно условий переписки.
— Ну, насчет этого вы сегодня вряд ли что узнаете, потому что Иван Артемьевич, говоря откровенно, нынче пьян; да и вообще, судя по вашему обличью — костюму, — вы не согласитесь работать с нами.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, с лицом безжизненного цвета, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и только что встал от сна.
— Кто пришел из библиотеки? — спросил он хриплым голосом. — Деньги принесли? У кого деньги? Давайте порционные!
Между сидевшими за столом раздался смех. Высокий человек направился ко мне. Я, в нерешительности, хотел было отступить, но он, обходя стол, поскользнулся и, падая, задел меня.
— Ах, pardon, — проговорил он, вставая с полу и протянув ко мне свои мокрые от грязи руки, — я это нечаянно. Мне послышалось, что кто-то пришел из библиотеки, я и думал получить свои порционные.
Мне не хотелось говорить с пьяным, и, к моему удовольствию, кто-то из-под нар отозвал этого господина к себе. Через минуту он уже пел, сжимая в руках стакан с водкой:
Всему на свете мера,
Всему есть свой конец,
Да здравствует мадера,
Веселие сердец.
— Кто это? — спросил я. — Знакомый голос!
— Один актер-любитель из дворян. Второй год у нас околачивается… Три раза брали его родные, одевали, как барина, а он опять к нам… Говорит на всех языках. В Париже прокутился… Пишет хорошо.
«Кто же это? Неужели…» — мелькало в памяти.
Перебила рассказ безносая нищенка: она высыпала на стол из мешка гору корок, ломтей черного хлеба и объедков пирогов.
— За все гривенник!
— Мы у нищих хлеб покупаем, втрое дешевле лавочного. Окуски пирогов попадаются… Вот, глядите, ватрушки уголок.
— Здесь и обедаете?
— Куда же мы, голые, пойдем? Одни опорки на четверых. У съемщицы харчимся, обед из четырех блюд четыре копейки, каждого кушанья на копейку; щей, супу, картошки и две каши. Хлеб свой, вот этот. За ночлег — пятак. Верит до получки. Сейчас деньги из библиотеки пришлют — разочтемся…
Мы смотрели на пляску пьяных нищих. Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней, петушком, петушком, засеменил босой нищий, бросив свои два костыля на нары и привизгивая:
Ходи, барыня, смелей,
Музыканту веселей…
Потом явился из соседней ночлежки гармонист, и разноголосый хор заорал свою любимую:
Пьем и водку, пьем и ром,
Завтра по миру пойдем.
Изорин спал поперек нар, один опорок свалился на пол. Так и не пришлось мне поговорить со старым товарищем по сцене: когда я зашел через месяц, его опять разыскали друзья и увезли.
* * *
После этого первого посещения я стал иногда заходить к «писакам», если друзья просили меня показать им трущобы, я обязательно водил их всегда сюда, как в самую скромную и безопасную квартиру, где меня очень уважали, звали по имени-отчеству, а иногда «дядя Гиляй», как я подписывался в журналах и газетах.
На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире «Каторга»), и я не раз при этом чтении узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. Меня не стеснялись, а тем, кто указывал на меня как на чужого, говорили:
— Это наш, газетчик, он не лягнет.
На «Каторгу», к переписчикам, я водил раз Т. Л. Щепкину-Куперник.
Я познакомился с Татьяной Львовной за кулисами театра Корша. Она играла гимназиста и была очень хорошеньким мальчиком. В последнем антракте, перед водевилем, подошла ко мне вся сияющая, счастливая успехом барышня, и я не сразу узнал после гимназического мундира Т. Л. Щепкину-Куперник.
Спустя долгое время я с ней встретился в Малом театре. Она, начитавшись моих статей о трущобах, просила показать ей их и пригласила меня зайти к ней. Она занимала маленький флигелек по Божедомке вдвоем с артисткой Терьян и прислугой. Три небольшие уютные комнатки: картины, безделушки, портреты писателей. Вечера веселья, небольшой кружок одних и тех же знакомых молодых артисток. Пение, музыка и чтение. И только дамское общество. Я любил бывать там. Просьбу показать ей Хитровку я все отклонял — не хотелось ее окунать в грязь, но, наконец, уступил.
Татьяна Львовна надела очень скромную шубку, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги валенки. Я решил ей показать только переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торговавших с грязными фонарями на столах разной «благоухавшей» снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась и ужасалась. Да еще бы не ужасаться после ее обычной жизни в уютном флигельке!
А тут:
— Иди, на грош горла отрежу.
— Тухлая.
— А тебе за семитку-то с лимоном? Пошел…
Дальше пьяная ругань и драка.
В трактире «Каторга» дерутся. Кого-то вышибают за дверь. Звон стекол… Вопли о помощи…
Мы исчезаем в темном проходе, выбираемся на внутренний двор, поднимаемся во второй этаж, я распахиваю, дверь квартиры номер шесть. Пахнуло трущобой. Яркая висячая лампа освещает большой стол, за которым пишут, согнувшись, косматые, оборванные, полураздетые, с опухшими лицами, восемь переписчиков. Подняли головы и радостно меня приветствуют.
— Мешать не буду… я вот зашел с молодой писательницей — показать ей, как ее пьесы переписывают.
Встали, кланяются.
— Очень рады… Мы уж кончили, последнюю страничку… А кто она? — спрашивает старик из военных писчиков.
— Щепкина-Куперник.
— Твердо — люди![50] Недавно переписывали!
— Да, Татьяна Львовна.
И все внимание обращено на нее. Усадили. Разговаривают о пьесах, о театре. В соседней комнате за дощатой перегородкой ругаются и спорят пьяные нищие…
* * *
Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил «На дне», и меня В. И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день «похода», и я накануне зашел