— Поторопись! У нас очень мало времени!
— А что будет потом? — Вита попыталась обернуться, но Наташа не дала. Ветер привольно играл ее короткими седыми прядями, мягко перебрасывая их с лица на затылок и обратно. Согнувшаяся, сгорбленная, она теперь казалась одного роста с Витой, и дыхание из ее рта вырывалось хриплое, сбитое.
— Потом? Я уже не знаю, но, кажется, будет плохо, — голос Наташи прозвучал печально и в то же время в нем было некое облегчение. — Я ведь не Художник больше. Художник остался там, наверху. А я — не Художник.
* * *
Существо умирало.
Запертое, обманутое, ненавидящее, обреченное, оно упорно продвигалось по коридору к двери в комнату, оставляя на полу широкий кровавый след, и кровь спустя несколько секунд вскипала в ползущем следом пламени. Тело, не в силах нести такую чудовищную нагрузку, разваливалось, сосуды, не выдерживая давления бешеного тока крови, которую гнало в безумном ритме сердце, полопались во многих местах, пулевая рана в животе сильно кровоточила, и жизнь уходила с каждым метром, на который удавалось продвинуться вперед. Это его не останавливало. Оно не хотело умирать. Но и жить таким тоже не хотело, и продолжало ползти и выть от сознания собственного бессилия перед неумолимо надвигающейся смертью. Смертью окончательной.
Оно уже не помнило о существовании человека, чьим телом стало, и не пыталось его искать, хотя знало, что он, возможно, еще барахтается где-то внутри него — бесплотный, безумный сгусток, снова и снова перемалываемый чужими эмоциями. От него осталась только безликая память — как позабытая на столе книга, которую можно листать, как вздумается. По сути, он был уже мертв. Но это было не важно. Важным было то, что оно получило, наконец, в полное владение тот дар, к которому так стремилось, но воспользоваться им уже не могло.
Проталкивая свое тело вперед, существо иногда замедляло движение, чтобы вновь и вновь посмотреть на свои руки. Не обмани его собственный двойник, не придай ему раз и навсегда материальную, живую форму, из-за которой теперь разрушалась, не могущая растянуться и вместить ее в себя, человеческая плоть, — не сделай он подобного, тогда эти руки, бесплотные и послушные, могли бы стать чутким, волшебным инструментом. Но теперь это были ни на что не годные, разбухшие лапы, похожие на огромные волдыри. Из-под растрескавшейся кожи сочилась густая, грязно-алая жидкость, скрюченные вывихнутые пальцы не смогли бы ничего удержать, в том числе и кисть. Этим рукам не суждено было нарисовать ни одной картины.
Да и времени уже не оставалось.
Существо неумолимо разрушалось вместе с телом. Его зрение и слух ухудшались стремительно, гасли ощущения гладкости и легкой теплоты пола и вкуса собственной крови на языке. Дышать становилось все труднее, боль отдалялась, и это приносило существу новый оттенок страха, прежде незнакомый. На ходу оно чувствовало, как где-то внутри него что-то продолжает непоправимо смещаться и рваться, но сделать ничего не могло. Тело, с которым оно срослось, не подчинялось ему, как прежде это делала клетка-Чистова, и не в его силах было исправить хотя бы царапину или заставить глупое сердце биться ровнее. Единственное, что оно могло — это тащить следом покорную волну живого, ненавидящего пламени и отдавать приказы взглянувшим на него людям. Потому что все-таки являлось картиной. Особенной картиной. Пусть и охваченной тлением.
Одной из тех картин, которые не любят, когда на них не смотрят. И которые сами умеют смотреть.
Тяжело переваливаясь, задевая за опрокинутую мебель распухшими полушариями ягодиц, оно вползло в комнату и, часто, по-собачьи, дыша, уставилось на дерущихся. Оно увидело тех, кто с покорностью его воле рвались к лестнице. Увидело одного из бывших охранников, который не ввязался в драку, а, стоя за косяком и глядя перед собой пустыми глазами, стрелял без разбора в самую гущу дерущихся. Увидело человека, сражающегося с яростью зверя. И зверя, сражающегося за то, за что мог бы сражаться только человек. Стрелявший попал в него — и попал еще раз, но он не упал, только зарычал еще яростнее, блестя железным зубом. Этого было слишком мало, чтобы свалить сильного человека, решившего довести задуманное до конца и лишь потом умереть.
Существо застонало и снова двинулось вперед, к дерущимся, почти вбивая локти в пол и таща за ними непослушное тело. Сетка сосудов под кожей бешено пульсировала, прорастая все новыми и новыми фонтанчиками. Отростки и свисающие бугры шлепали по паркету. Кровь мешалась с потом и слезами.
— Вниз… — почти беззвучно шептало оно, — мне надо вниз… вниз…
Человек пропустит его. Пусть только взглянет. Пусть только слегка дотронется взглядом… и тогда поймет, что ему д?лжно умереть. Он и так уже мертв.
* * *
Он сидел в беседке и ждал.
Он сидел совсем недолго, но пистолет успел остыть и неприятно холодил сжимавшие его пальцы. Легкий туман стелился вокруг беседки, и затянутый полупрозрачной дымкой парк перед домом казался зловеще-волшебным, нереальным. Ярко-белая беседка плыла в нем, словно затерявшийся в океане корабль-призрак, деревья и искусственные скалы то резко выступали, то вновь становились размытыми, словно медленно уходили в какой-то другой мир. Где-то далеко в тумане простуженно каркали вороны.
Вначале он смотрел сквозь туман на дом, потом отвел глаза и не поднял их даже тогда, когда где-то наверху разбилось окно, — его взглядом завладели капли холодной, искрящейся росы на перилах беседки. А потом он уставился на кусты японской таволги, высаженные вокруг в несколько извилистых линий. На них еще сохранились листья — удлиненные, ярко-багряные, блестящие от утренней влаги, и бледная дымка только оттеняла их удивительный цвет. Уходящая осень улыбалась сидящему в беседке — улыбалась сквозь ноябрьский туман ласковой багряной улыбкой, как улыбнулась бы любому, но человеку в ней чудилась издевательская усмешка. Как и во всем вокруг. Он смотрел на багряные листья, сам бледный, как призрак, и в глазах его была ночь. Если бы его спросили, для чего он здесь сидит и кого ждет, вряд ли он смог бы ответить.
Шедший от пистолета холод добрался уже до самого сердца. Когда-то он подобрал его в ресторане. Улыбчиво-насмешливое божество бросило оружие, и он почти не сомневался, что пистолет предназначался именно ему — и никому другому. Но теперь его боги были мертвы, желанный золотоволосый призрак, сопровождавший его много дней, исчез, и он хотел знать, кто тому виной.
Одно было определенно. Он ждал кого-то, кто должен был выйти из дома. Из той распахнутой двери, через которую он недавно пробежал, едва не сбив с ног удивленного охранника. Он дождется, когда тот вступит в утренний туман… а потом поедет домой и ляжет спать. Нет, сначала он поест. Он купит свежеиспеченного утреннего хлеба, горячего и хрустящего, и густого, жирного домашнего молока… не для того, чтобы наполнить желудок, а чтобы отбить вкус гари и крови. А потом ляжет спать. Он даже улыбнулся, представив себе все это, но его улыбка тут же увяла, когда он вспомнил, что у него нет дома. Впрочем, и это было не так уж важно. Багрянец листьев, издевательски просвечивающий сквозь туман, — вот что его беспокоило. Когда пятна крови на его сером френче еще не засохли, они были такого же цвета. Но та кровь — не его вина. Ему приказали. И пообещали картину. Ему дали слово бога, что с этих пор только он сможет коснуться ее. Только он станет решать — сохранить ее или разрушить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});