решится на это. Он ощущал себя иностранцем, которому приходится перебраниваться на языке, каким он недостаточно владеет; он не может выкрикнуть никакого ругательства, потому что противник невинно спросил бы его: «Что вы хотели сказать, месье? Я не понял вас!» И потому Рубенс, так и не обронив никакой несуразности, еще раз овладел ею в безмолвной невозмутимости.
Потом он проводил ее на улицу (он не знал, довольна она или разочарована, но выглядела она скорее довольной) и был настроен уже никогда больше с нею не видеться; он понимал, что это уязвит ее, ибо столь внезапную потерю интереса у него (она все же не могла не чувствовать, как еще вчера он был ею околдован!) она будет воспринимать как поражение, тем более горькое, чем оно необъяснимее. Он хорошо представлял себе, что по его вине ее кроссовки отправятся теперь в странствие чуть более меланхоличным шагом, чем до сих пор. Он простился с ней, а когда она исчезла за углом улицы, его охватила сильная, мучительная тоска по женщинам, которых он знал. Это было резко и неожиданно, словно болезнь, возникающая сразу, без предупреждения.
Постепенно он начал понимать, в чем дело. На его циферблате стрелка достигла новой цифры. Он слышал, как бьют часы, видел, как на больших курантах открывается окошко и с помощью таинственного средневекового механизма в них появляется кукла девушки в огромных кроссовках. Ее появление означало, что его тоска сделала полный поворот: он уже не будет больше желать новых женщин; он будет желать лишь тех женщин, которых когда–то знал; отныне его желание будет одержимо прошлым.
По улицам ходили красивые женщины, и он удивлялся тому, что не обращает на них внимания. Я даже полагаю, что многие заглядывались на него, но он не замечал этого. Когда–то он жаждал только новых женщин. Он жаждал их до такой степени, что с иными из них бывал близок лишь однажды, не больше. И словно расплачиваясь за эту свою одержимость новизной, за это невнимание ко всему, что было долгим и постоянным, за эту безрассудную нетерпеливость, что гнала его все вперед, теперь он хотел обернуться, отыскать женщин своего прошлого, повторить их любовную связь, продолжить ее, извлечь из нее все, что осталось неизвлеченным. Он понял, что отныне великие страсти позади, и если ему хочется новых страстей, то искать их придется в прошлом.
16
Совсем молодым он был стыдлив и всегда старался отдаваться любви в темноте. Но в темноте он широко открывал глаза, дабы хоть что–то увидеть в слабом мерцании света, пробивавшемся сквозь опущенные жалюзи.
Затем он не только привык к свету, но и нуждался в нем. И если обнаруживал, что у партнерши закрыты глаза, то заставлял ее открыть их.
А однажды он с удивлением обнаружил, что отдается любви при свете, но с закрытыми глазами. Он отдавался любви и воспоминаниям.
В темноте — с открытыми глазами. На свету — с открытыми глазами. На свету — с закрытыми глазами. Циферблат жизни.
17
Он взял лист бумаги и попробовал выписать в столбик имена женщин, которых когда–либо знал. И сразу же наткнулся на первую неудачу. Лишь в редких случаях он мог вспомнить их имя и фамилию, чаще всего не помнил ни того, ни другого. Женщины стали (незаметно, неуловимо) женщинами без имен. Возможно, переписывайся он с ними, их имя задержалось бы у него в памяти, ему пришлось бы часто писать его на конверте, но «за пределами любви» любовной переписки не бывает. Пожалуй, если бы он привык называть их по имени, он бы запомнил его, но с момента злоключения своей брачной ночи он вознамерился называть в дальнейшем всех женщин лишь банальными нежными прозвищами, которые любая из них без всякого подозрения может всегда принять на свой счет.
Он исписал полстраницы (эксперимент не требовал полного списка), заменяя часто забытое имя иной характеристикой («веснушчатая» или «учительница», в таком духе), а затем попытался вспомнить у каждой из них ее curriculum vitae. И тут еще большая неудача! Об их жизни он не знал ровно ничего! Тогда он упростил свою задачу, ограничившись лишь одним вопросом: кто были их родители? За исключением одного случая (он знал отца прежде, чем познакомился с дочерью), он не имел о них ни малейшего представления. А ведь в жизни каждой из них родители несомненно занимали огромное место! Наверняка они ему много рассказывали о них! Какое же значение, выходит, он придавал жизни своих подруг, если не считал нужным запомнить даже эти самые элементарные сведения?
Пришлось допустить (хотя не без доли неловкости), что женщины значили для него не более как эротический опыт. Ну что ж, по крайней мере этот опыт он попытается воскресить в памяти! Наудачу он задержал свое внимание на женщине (без имени), обозначенную им как «докторша». Что же происходило тогда, когда он впервые сошелся с ней? Вспомнилась ему тогдашняя его квартира. Они вошли, и она тут же стала искать телефон; затем в присутствии Рубенса извинялась перед кем–то неизвестным, что занята непредвиденным делом и не может прийти. Они оба посмеялись над этим и отдались любви. Удивительно: этот смех он слышит поныне, а от страсти обладания не сохранил никаких воспоминаний. Где это происходило? На ковре? в кровати? на диване? Какой она была при этом? Сколько раз они потом встретились? Три раза или тридцать? И как случилось, что он перестал с ней общаться? Помнит ли он хотя бы какой–нибудь обрывок из их разговоров, которые наверняка же заполнили пространство по меньшей мере в двадцать, а возможно, и в сотню часов? Он смутно вспоминал, что она часто рассказывала ему о своем женихе (содержание этих сведений он, конечно, забыл). Удивительная вещь: в его памяти не осталось ничего, кроме того, что у нее был жених. Любовный акт для него значил меньше, чем эта лестная и глупая подробность, что ради него она наставляла рога кому–то другому.
Он с завистью думал о Казанове. Не о его эротических подвигах, на которые в конце концов способны многие мужчины, а о его несравненной памяти. Примерно сто тридцать женщин, вырванных из забвения, с их именами, с их лицами, с их жестами, с их высказываниями! Казанова: утопия памяти. До чего жалок