– Что, камрады, в плен?
Вышел вперед невысокий пожилой офицер и что-то проговорил по-немецки. Я понял, вернее, догадался, что требует командира, и сказал об этом Шалаеву.
– Командира им? А где Андреев? – спросил Шалаев.
– Ускакал на коне.
– Трус поганый! – выругался Шалаев и, ткнув кулаком себе в грудь, гаркнул немцам: – Я здесь командир! Слушай мою команду! – Он махнул рукой в сторону наших окопов. – Шагом марш, айн, цвай, драй!
К моему удивлению, немцы послушались Шалаева, подчинились ему, офицер что-то скомандовал, пошел впереди, а рядовые не вразброд, а свободным строем потянулись за ним. Мы с Шалаевым, держа карабины на изготовку, зашагали вслед за фрицами.
Мы конвоировали пленных, вели их через поле прямо к нашим окопам. Карабин потом я надел на плечо, а Шалаев для порядка держал свое оружие наготове, хотя мог бы и не держать, потому как немцы в плен сдались не для того, чтобы разбежаться.
Мне задним числом было немного стыдно за давешний свой страх. Особенно стыдно было перед Полиной, перед ее печально-ласковыми глазами, которые всегда в трудную минуту как будто были за моей спиной и следили за мной. Да, что говорить, мы к концу войны стали побаиваться. Но то, что мы захватили пленных и ведем их к своим окопам, малость оправдывало меня перед самим собой и перед Полиной, конечно.
Снег все шел. Ветер дул нам в спину и гнал снег к нашим окопам. Хутора нашего все еще не было видно.
– Шалаев, нам за немцев, наверное, орден полагается, – сказал я.
– Орден не орден, а по медальчику дадут.
Стало смеркаться. Надо было поспешать.
– Шнель, шнель! – погонял Шалаев немцев, они шли ходко, а надо было бегом, но как по-немецки «бегом», ни я, ни Шалаев не знали.
Только после того, как Шалаев, крича пополам с матюками «шнель!», «бегом», толкнул пожилого офицера прикладом, а другому немцу дал пинка, фрицы поняли и припустили вялой трусцой. И вот когда уже стал виден наш хутор, вдруг началась стрельба. По свисту пуль и по взметнувшемуся перед нами снегу и земле я догадался, что стреляют по нас. И немцы и мы – все бросились наземь, припали к снегу. И тут только дошло до меня. Сержант Андреев, конечно, прискакал и доложил, что немцы наступают, и наши, конечно, в окопы, к пулеметам. Глянули на поле – там действительно немцы. Из-за снегопада не разглядишь, вооружены они или нет, тридцать человек там или батальон. И давай шпарить. А нас, конечно, они уже похоронили. Били трассирующими пулями. Это Баулин и Музафаров, да еще Васин, наверное, из станкача. Вот как, оказывается, визжат и свистят наши пули. Когда их, светящихся, посылаешь от себя, это похоже на огненные струйки, а когда они на тебя – это уже совсем другое, это как будто километровой длины раскаленные стрелы летят прямо в тебя, если, конечно, посмеешь поднять голову и взглянуть встречь огню. Получается какая-то ерунда – мы ведем фрицев против своих же и лежим под своими же пулями. Такое нарочно не придумаешь. Еще не хватало только погибнуть от пуль Баулина или Музафарова.
Стрельба малость успокоилась, видно, ждали, когда мы поднимемся и пойдем вперед. Шалаев подполз ко мне, лицо у него было озадаченное, хотя и силился улыбнуться.
– Во попали мы с тобой в заваруху! Все этот сержант, г…нюк, – сказал он. – У тебя нет какой-нибудь белой тряпки?
Ничего белого у меня не было, кроме нательной рубахи и кальсон, да и они уже давно были не белые, а о портянках и говорить нечего – они у меня сделались коричнево-черными от пота и грязи. Разве разглядишь в белом сумраке снегопада?
– У немцев же была какая-то тряпка, – сказал я.
– Верно.
Шалаев подполз к офицеру, который лежал впереди всех, показал ему на штык, что-то сказал, тот понял, обратился к лежащему рядом немцу, немец вытащил из кармана тряпку, кусок белой простыни, Шалаев проткнул тряпку штыком в двух местах и, продолжая лежать, поднял вверх. Стрельба не прекращалась. Пули над нами: тию-тию, фьют-фьют, фьют. И попадая в землю перед нами: чолк-чолк-чолк.
– Вот дураки! Слепые, что ли?! – ругался Шалаев полежал еще немного, потом вдруг вскочил на ноги и, махая карабином с белой тряпкой над головой, заорал во все горло: – Не стреляй! Не стреляй! Вашу мать!
Чикнуло еще несколько пуль, и стрельба прекратилась. Увидели, поняли наконец. Но немцы вставать не торопились, только когда Шалаев заорал на них: «Ауфштейн! Вперед, так вас и растак!» – зашевелились, встали и побрели дальше. Несколько немцев осталось лежать недвижно.
– Шнель, шнель, давай!
Немцы и Шалаев побежали, я догонял. Вот уже совсем рядом наш хутор, окопы. Ребята стоят ждут нас, пулеметчики, оставив пулеметы, повыскакивали из окопов. Кричат, смеются, то ли радуются тому, что мы живы, то ли им просто смешно теперь, когда все по-другому обернулось. Шалаев, конечно, вперед выскочил, чтобы доложить комэска, но капитан Овсянников, злой, красный, его не стал слушать, отвернулся и обратился к немцам:
– Кто старший по званию?
Вышел вперед тот приземистый полноватый пожилой офицер и, козырнув, стал докладывать комэска. Воловик и старший лейтенант Ковригин кое-как переводили. Я узнал, что это остатки зенитного батальона, что они добровольно, организованно сдаются в плен. Есть ли дальше, за имением, немецкие части, они не знают, главные силы отступили по шоссе, а их, зенитчиков, оставили прикрывать отступающих, но они, бросив пушки, свернули в сторону и отсиживались в коровниках. Немец и комэска поговорили еще немного, и капитан приказал всей группе самостоятельно двинуться к штабу полка. Немцы выстроились и ушли в тыл.
– А этих ко мне! – приказал капитан.
– Андреев, Шалаев, Гайнуллин, к командиру эскадрона! – это старший лейтенант Ковригин. Мог бы и не повторять – сами слышали, рядом стояли.
– Герои, вашу душу! – Комэска оглядел нас мутными, слезящимися, как будто плачущими, свирепыми и в то же время печальными глазами. – Кто вам разрешил уходить туда?! Ковригин, ты им разрешил?
– Нет, товарищ капитан. Самовольно ушли.
– Андреев, ты же сержант, ты же должен быть примером для них, а ты их на преступление толкаешь! Ковригин, всем троим десять суток гауптвахты! Распустились, понимаешь! – Капитан выругался и зашагал к хутору.
Гауптвахта меня не очень огорчила, я только подумал: куда же они нас посадят? В запасном полку сажали в вырытую специально для «губы» землянку, не будут же здесь, на фронте, рыть для нас эту самую «губу». Да когда сажать? Мы что, целых десять суток не воевать, а на «губе» припухать будем? Потом решил, что, наверное, отсидим мы эти десять суток после войны, если, конечно, на радостях не забудет комэска да еще если живы будем.
– Ну, получил медаль? – сказал мне Шалаев и добавил: – Дадут, только из г… понял?! – И напустился на сержанта Андреева: – А ты чего убежал! Шкуру свою спасал?!
– Откуда я знал, что они в плен сдаются? Я не такой дурак, чтобы один воевать против целой роты фрицев! Я же вас предупредил.
– А если бы не в плен сдавались, а в бой шли? Что бы сделали со своими карабинами? – пугал нас задним числом Голубицкий.
– Фрицы сейчас злые, они им, дуракам, кишки выпустили бы, – заключил Евстигнеев.
– Жди, я бы дался им. Не на того напали. Верно, Гайнуллин? – хорохорился Шалаев.
– Верно. Мы их гранатами уложили бы и убежали, – похвалился я.
– Из-за вас мы без жратвы остались! – вклинился в препирательство Музафаров. – Вы там бродите, а тут саматуха.
– Не саматуха, а суматоха, – поправил я.
– Мне, татарину, и саматуха сойдет.
– А почему это без жратвы остались? – поинтересовался я.
– Андрей-Маруся со своей кухней ехал к нам, услышал пальбу и тикать обратно, – пояснил Воловик.
– Раз уж ходили туда, сигары или табак хороший принесли бы, что ли, – не унимался Музафаров.
– За сигарами ты сам сходишь, Музафарчик, – сказал Шалаев. – Говорят, там для тебя приготовили. А стрелял ты хреново, целый диск выпустил, а убил только трех фрицев, да и то пленных.
– Скажи спасибо, что тебя не убил.
Баулин, как всегда, не участвовал в этом трепе. Стоял в окопчике за пулеметом, слушал нас и улыбался. Поговорили и разошлись. Одни вернулись в дом, другие в окопы. Я подошел к Баулину, чтобы сменить его, спустился в окоп и рассказал ему о наших приключениях, он слушал, курил, лицо у него было серьезное, но в добрых глазах его светился веселый смешок и теплилась взрослая снисходительность ко мне.
– А русских баб там не было? – спросил он, чуть изменившись лицом.
– Нет. Одни фрау, – ответил я и который уже раз подумал: вот бы если бы так – мы пришли в какое-нибудь имение, на хутор, в деревню, а там русские женщины, среди них – жена Баулина. Но в жизни так, наверное, не бывает.
– Ты все же не очень ходи с этим Шалаевым, – сказал Баулин, посерьезнев. – Ты же хороший парень, пропадешь зазря.
Он ушел в дом, а я все думал о том, почему Баулин считает меня хорошим парнем и уже не первый раз говорит мне об этом. Что во мне хорошего? Но с другой стороны, если он так считает, значит, что-то знает про меня хорошее, видит во мне чего-то такое, чего я сам не вижу…