Берия засмеялся:
– Да, это убедительный аргумент.
У Лапшина вареные белые глаза. Чем больше я работал, тем больше они получали орденов и тем крепче за меня держались, не выпускали».
* * *
Его не переубедить, он твердо знал, как все было:
«От Сталина скрывали, как насильно загоняли в колхозы, что творилось в деревнях. Когда он узнал, сразу написал статью „Головокружение от успехов“ и навел порядок. Ежов тоже обманывал Сталина, проводил незаконные репрессии. Как Сталин узнал, так снял Ежова, наказал его. Подчиненные просто держали его в неведении. Дезинформировали».
* * *
– Смысл жизни выяснится там… Господь знает, зачем ты жил.
– Если он знает, а я нет, то для меня она бессмысленна. И зачем мне, закончив жизнь, что-то потом узнать? Это точно подтверждает бессмысленность.
– Спор наш бесполезен, спор между верой и безверием ни к чему привести не может. Вера – основа всех религий, вера недоказуема. Вера, вот что интересно, она всегда не во зло, а в добро.
– А вот скажи мне, можно ли в своей молитве возноситься не только к Господу, но и к своей совести, просить ее уберечь тебя от плохих поступков, молиться о ее силе. Бессовестность всегда похожа на безбожие.
– Не знаю, можно ли молиться своей совести.
Комарово
Комарово – совершенно уникальное место. В одном поселке сошлись и Шостакович, и Соловьев-Седой, и Черкасов, и Евгений Лебедев, и Товстоногов, и Козинцев, и Лихачев, и Евгений Шварц, и Ахматова, и Жирмунский, и Бродский… Писатели, поэты, музыканты, артисты, художники, прославившие нашу культуру. Они жили здесь, приезжали сюда… Были ученые – Иоффе, Алферов, Линник, Фадеев, Горынин, Смирнов… Здесь не просто дачное место, Комарово связано с их биографией, с их творчеством, со всей их жизнью. И вдохновение, и утешение… Это место, где люди любили встречаться, дружили, общались, спорили…
Комарово – единственный своего рода заповедник, где собралось все лучшее, что было в Ленинграде, в его науке и культуре. Общение летнее. Зимой, в городе, общение совсем другое, забитое делами, расписаниями.
Работалось здесь хорошо. Для меня пейзаж Комарово – напоминание детства, которое прошло в новгородских, псковских лесах, в борах. Там были смолокурни, деготь, лесозаготовки. В Комарово те же сосны, пески. Из Комарово мы с женой по всему Карельскому перешейку носились. Где-нибудь в Сиверской больше и полей, и лугов. Там ляжешь в поле, смотришь на небо… В Комарово неба мало, хотя больше, чем в городе. Зато есть залив.
К нам много приезжало французских, китайских, американских писателей. Для них, конечно, Финский залив обладал особой прелестью. Какая-то в нем есть домашность, он ручной, кроме того, он имеет историю. Выходишь где-то на берег Тихого океана, там истории мало. А Финский залив историчен: Кронштадтское восстание, матросня, переход Ленина из Петербурга в Финляндию и обратно, бегство наших людей от революции, Вторая мировая…
Хорошо сидеть у залива… Хорошо ходить по лесу… Но если говорить о работе – это вещи необязательные. Для того чтобы работать, нет надобности попасть в какое-то любимое место.
Это представление о работе не мое. Чтобы начать работать, для этого нужно просто намолить тишину и одиночество. Есть писатели, которые работают на ходу. А есть писатели, которым нужно одиночество, возможность сосредоточиться, не отвлекаться. У каждого свой процесс погружения.
Городская жизнь отделяет от природы. И это огорчительно. Лишиться природы как мира, в котором человек всего-навсего небольшой соучастник, – потеря. Даже если это как у Пруста, который вообще мало выходил из комнаты. Когда он пишет, для него даже шум за окном – воспоминание о запахах… Все восходит к природе, к общему миру, в котором живет человек. Иначе остается чисто мысленное прохождение жизни. Жизнь как продукт мысли, блекнущих воспоминаний…
Вот бабочка…Что такое бабочка? Два совершенно волшебных крыла, а посередине невыразительный червяк. Крылья бабочки – чудо по своему рисунку, по краскам, по гармонии. То, что между ними, никакой красоты не представляет. Такая гусеничка волосатая… Но сочетание – это тем более чудо. И тайна.
Когда живешь в городе – живешь, как червяк. И этих двух крыльев – не ощущаешь.
Впервые я приехал сюда в начале 1950-х годов.
Дом творчества писателей располагался в старом деревянном доме, который при финнах был пансионатом. Красивый трехэтажный дом. Им заправляла одна немка, она жила здесь еще при финнах. Александра Карловна, хорошая была хозяйка.
Мне, как молодому писателю, давали комнату на самой верхотуре – на третьем этаже, в башенке.
Дом творчества был своеобразен, он сохранял особенности пансионата. Деревянная столовая была во дворе, там, где и теперь. Посередине общий стол – большой, овальный, за которым все собирались на завтрак, обед и ужин. Завтракали и обедали наспех, потому что все-таки торопил рабочий день, а вот за ужином начинался треп. Старались прийти в одно время, слушали краснобаев – там сиживало немало остроумных, интересных людей.
В начале шестидесятых годов выделили несколько участков земли для ленинградских писателей: Александру Грину, Анатолию Чивилихину, Борису Мейлаху, Александру Черненко. В число прочих попал и я, поскольку был в то время автором романов «Искатели», «Иду на грозу».
Жена предложила потратить гонорар на дачу в Комарово. Построить дом – решение непростое, прежде всего психологически. Но, слава Богу, она настояла, сама взялась за дело и соорудила из финского стандартного домика дачу с мансардой.
В Комарово жили тогда Володя Константинов и Боря Рацер, известные драматурги-комедиографы. Прибегал ко мне Володя: «Данила, дают арбузы» или «Дают виноград»; приходил Евгений Лебедев и говорил: «Данила, пойдем промышлять», и мы шли промышлять в магазин. Женя был незаменим для добычи дефицитных продуктов. Мы заходили прямиком в дирекцию, ничего не просили, достоинство мешало, Женя не унижался до просьб (они его просили, чтоб он принял), Женя начинал рассказ, рассказы у него были бесконечны, торговля нарушалась, все продавцы старались прийти послушать. Великий артист, он к тому же был великий рассказчик. После того как мы посидим там минут сорок или час, нас спрашивают:
– Что бы вы хотели?
– А что у вас есть?
– Есть сгущенка.
– Ну, давайте сгущенку.
Или
– У нас есть бананы.
– Ну, давайте бананы.
Мы брали машину, везли ящиками очередной дефицит.
Очереди выстраивались за арбузами, за дынями, за виноградом, за любыми фруктами. Очередь требовала выстаивания, очереди вообще составляли немалую часть советской жизни. В очереди происходил живой обмен информацией, обсуждалась жизнь страны. В Германии для этого имелись пивные, а у нас – очереди. Вышло постановление об инвалидах и ветеранах войны – инвалиды и ветераны войны имели право идти без очереди. За каких-то полгода после этого постановления они потеряли всякое сочувствие населения, их, не стесняясь, ругали, а они, не стесняясь, злоупотребляли, даже приторговывали своим правом. Впервые здесь, в Комарово, столкнулся я с тем, как безобразно подставляла наша власть своих солдат.
Анна Андреевна Ахматова жила совсем недалеко от нашей дачи. Там было несколько так называемых литфондовских дач, или, как она их окрестила, «будки». В одной из таких будок она жила, по соседству с ней жил ее друг поэт Александр Гитович. Как-то приехали ко мне в гости мои чешские друзья: Владислав Мнячко, словак, партизан, хороший писатель, человек интересный, и чехи-писатели Иржи Гаек и Иван Скала. Сидим выпиваем, говорим о том о сем, случайно заходит речь об Анне Ахматовой, я говорю, что она живет тут рядом, ну, они загорелись: «Хотим ее видеть», я сколько их ни отговаривал, – «Во что бы то ни стало хотим видеть». Для них имя Ахматовой связано не только с Серебряным веком, но и вообще с мировой поэзией, чтили они ее, уговорили пойти навестить. Телефонов не было. Я уступил, поскольку мы все четверо были уже за пределами учтивости. Я знал Анну Андреевну, общался с ней, не часто, но все-таки. Застали мы ее, конечно, неожиданно, не в лучшую для нее минуту, она гостей не ждала, была в заношенном халате, с неубранными волосами. Они увидели старую женщину, в этой жалкой дощатой даче, драная мебель, драное кресло… Но ничего этого они не заметили, а при виде ее упали на колени, произошло это у них непроизвольно, все трое упали и поползли к ней на коленях к ее руке. То, что они так сделали, для меня это было понятно, это было преклонение их, писателей, перед великим поэтом, но то, как она это приняла, восхитило. Она приняла их коленопреклоненность словно так надо, благосклонно, как императрица.
Неподалеку от меня жил Виктор Максимович Жирмунский. Один из самых замечательных российских германистов. Возвращаясь из университета, он порой заворачивал ко мне и говорил: «Данила, а не раздавить ли нам „малыша“?» Жена не разрешала ему пить. Мы садились с ним на крылечко, я приносил огурцы, а он доставал из своего портфеля «малыша». «Малыш», как известно, вмещает 250 граммов, ему полагалось 150 граммов, а мне 100, ибо он академик, а я рядовой писатель. Он был эрудит, умница, и было удовольствие слушать его рассказы. Он был слишком порядочный человек, поэтому ему доставалось от всякого рода проходимцев, которых много было в то время среди литературоведов, особенно в тогдашнем Пушкинском доме.