Произнеся эти слова, он удалился, оставив меня наедине с Эллитой, которая, к моему удивлению, казалось, даже обрадовалась, что таким образом я узнал о ее чувствах. Но каковы же они были, ее подлинные чувства? В том, что я только что услышал, звучала лишь насмешка. Я наконец взглянул на нее, словно для того, чтобы узнать, собирается ли китайский император даровать мне жизнь. Она смотрела на меня с вызовом. Я тогда и не подозревал, что с самого начала она инстинктивно чувствовала, до какой степени я робею перед ней, и ежеминутно наслаждалась этим. Я не знал, что моя неловкость волновала и смущала ее, возможно, даже гораздо больше, чем это могли бы сделать мои поцелуи. Я называл себя в душе трусом и дураком, не сумевшим вовремя понять, что Эллита не оттолкнула бы меня. Сможет ли она когда-нибудь простить мне мое малодушие? В какое-то мгновение мне захотелось заключить ее в объятия, прямо сейчас, чтобы удостовериться в моих догадках, хотя я понимал, что очарование неизвестности исчезло, что из-за вмешательства барона и его насмешливого взгляда я со всей своей затеей, скорее всего, поставил бы себя в неловкое положение и навсегда уронил бы себя в глазах Эллиты. Однако разве я и так не имел уже всего того, о чем можно только мечтать? Разве мне было недостаточно уже одного сознания того, что Эллита отвечает мне взаимностью, пусть даже и не вполне всерьез? Слишком поздно осознав, какая мне выпала удача, я теперь боялся, что упустил ее. Если бы Эллита сама бросилась ко мне в объятия и сказала, что любит меня, у меня, вероятно, и тогда нашлись бы причины в этом усомниться. Наверное, трудно радоваться одному счастью дважды, и поскольку мое воображение, мои мечты с первого же дня убедили меня в любви Эллиты, мне трудно было представить себе, как она, насмешница и задавака, бывшая для меня такой далекой, могла и в самом деле отдаться мне, что называется, с веселым смехом. Может быть, я слишком упивался своим ожиданием, чтобы действительно желать осуществления моей единственной мечты.
Возвращаясь домой пешком, я сделал большой крюк, но так и не смог ни успокоиться, ни начать наслаждаться счастьем от сознания того, что я не безразличен Эллите; оно скорее обжигало меня. В тот самый миг, когда я перешагнул порог моей комнаты, во мне осталось только нетерпеливое желание как можно скорее преодолеть этот миг, и я задыхался от одной только мысли о возможном блаженстве. Я отдал бы все, что у меня было, и многое другое за каждое проведенное с Эллитой мгновение, но ее присутствие постоянно мучило меня. Испытывая к женщине желание, я всегда попадал в затруднительное положение, поскольку постоянно вынужден был неуклюже изображать чувства, которые всего лишь за час до этого просто сжигали меня и снова начинали испепелять мне душу некоторое время спустя, но которых я не испытывал именно тогда, когда их следовало выказать. Таким образом, моему первому поцелую с Эллитой суждено было стать не естественным следствием моей страсти, а лишь результатом долгих, болезненных и неверных расчетов.
В тот вечер счастьем для меня было вернуться домой и, наедине, насладиться еще свежим воспоминанием о том, что я только что пережил. Так человек, не успевший как следует разглядеть покупки в магазине, испытывает наслаждение, распаковывая их у себя дома.
Ну а еще нужно было думать о том, как, поскорее захлопнув за собой дверь своей комнаты, избежать ворчания матери, от которой мне недолго удавалось скрывать единственную причину моей привязанности к Эллите и которая предсказывала мне самые разные неприятности оттого, что «эта девица не нашего круга». (Хотя маман и возненавидела моего отца едва ли не с первой встречи, оба они сходились, по крайней мере, в одном: в общей гордости за свою посредственность. «Мой стакан не велик, но я пью из своего стакана», – напыщенно говаривал отец, черпавший свою философию из цитат, собранных на розовых страничках Ларусса. Что касается моей матери, то ей не нужно было ссылаться на великих, чтобы выразить свой страх перед жизнью, свою зависть, свое мелочное раздражение, причем ей всегда удавалось найти точное слово, чтобы напророчить мне в моих отношениях с Эллитой все мыслимые и немыслимые беды. Сами того не желая, мои родители научили меня мечтать о жизни, которая была полной противоположностью того существования, которого желали мне они, а моя любовь к Эллите была моей самой прекрасной мечтой.)
III
Хотя после «урока латинского» прошло уже несколько дней, Эллита мне не звонила и не писала. Сам я не решался взять на себя подобную инициативу, поскольку это было не в наших правилах, а страсть, которой я безоговорочно и без оглядки на логику позволил определить эти правила, придала им в моих глазах силу ниспосланного Богом закона. Каждое утро я надеялся увидеть под дверью небольшой конверт с написанным на твердой белой бумаге, благоухающей духами Эллиты, помилованием – приглашением снова ее посетить. Вновь и вновь вспоминал я в малейших подробностях сцену, происшедшую в комнате девушки. Старался убедить себя в том, что моя застенчивость и скованность не так уж плохо выглядели со стороны. Однако, чем больше я задумывался о нашем, вне всякого сомнения, решающем разговоре наедине, тем больше упрекал себя. Я, как плохой актер, даже не догадался, что выступаю в комедийном амплуа, и только когда Эллита рассмеялась своим безудержным смехом, сообразил, что за роль меня заставили сыграть. В моей голове рождались самые фантастические сценарии, призванные внушить ей любовь ко мне: я проявлял чудеса героизма, спасая Эллиту из пламени пожара, демонстрировал необычайное красноречие и проницательность, доказывая ее невиновность перед судом, уже готовым вынести несправедливый приговор. И даже не подозревал, что Эллита противопоставит моему сочинительству свою собственную версию нашей истории, где мне была уготована роль паяца. Но я почему-то ни на секунду не мог допустить, что ее смех мог свидетельствовать о зарождающейся нежности и снисходительности, той любовной снисходительности, которая как раз и соединяет сердца людей, вырывающихся из ледяных объятий одиночества. Эллита потешалась, глядя, как нерешительно я себя веду, а мне, любившему ее также и за ее способное вызывать раздражение, но вместе с тем такое восхитительное легкомыслие, по которому, словно по зеркальной поверхности скованного льдом озера, скользили мои тяжелые и безрадостные душевные порывы, и в голову не приходило, что эта моя нерешительность могла показаться ей трогательной. Я не осмеливался предположить, что Эллита, возможно, тоже испытывала после того, что случилось, смущение, что она могла задаваться вопросом, как это повлияло на мои чувства к ней, что она беспокоилась, какое мнение у меня о ней сложилось.