И они не гаркнут в ответ:
— Здравия желаем!
Нет! Пусть они расскажут им, что делается на белом свете.
Но ведь у них есть свои комиссары? Да, есть! И они любят своих комиссаров, доверяют им, делят с ними опасности и труды, и комиссары великолепно им рассказывают о всех событиях.
Но они привыкли к ним, привыкли к их лицам, глазам, голосу, речи. А им хочется, чтоб кто-то новый, со своим лицом, со своей речью пришел к ним оттуда, из того мира, который кипит и от которого они так бесконечно отделены.
И это вовсе не смешно.
В двадцати пяти верстах от железной дороги, в трехстах верстах от губернского города, а как будто тысяч за пять, за семь.
Все, что делается для Красной Армии, идет, ослабевая по мере приближения к фронту, к линии позиций.
Чем дальше от фронта, тем штабы и резервные войска лучше обслуживаются.
Штабы и окрестное население завалены литературой. На фронт приходят огрызки.
В Симбирск из Москвы почта доставляет газеты на пятый-шестой день, а контрагентство ЦИКа организовало прекрасную доставку газет на четвертый день.
На фронте же, в двадцати верстах от железной дороги, газеты получаются тюками раза три в месяц.
— Слыхали мы, есть поезд товарища Ленина, — говорят красноармейцы, — будто везде ездит, литературу раздает, газеты, агитаторов привозит. Почему же до нас никогда не доедет? Ай мы уж неприкаянные? Хоть бы одним глазком на него глянуть...
Для фронта в Симбирск со специальным поездом доставлены были целых две труппы: драматическая и оперная.
Театр был битком набит — красноармейцы, штабные, советские работники. Слушают хорошее пение, смотрят пьесы.
Чудесно!
Но вот как говорят о себе красноармейцы на фронте:
— Какая наша жизнь! Пришел с линии, поел, лег, отогрелся, поспал, поднялся — в заставу, в секрет. Вернулся, поел, отоспался — в заставу, в секрет, в патрули. Вернулся, пожрал, завалился — опять в заставу, в секрет, в патрули. Так и идет круговорот. Слов нет, на то война, а все же хочется хоть немножко продрать глаза, глянуть на свет белый. Оно, конечно, газеты приходят, да ведь придет недели в полторы, в две номера два, ну, накинешься, обсосешь всю, а там жди опять полторы-две недели. В месяц-то и выходит: пять-шесть газет, не больше, прочтешь. Оно уж не гонишься за тем, чтобы каждый день газеты, хочь два раза в неделю, и то бы наблагодарились, а главное, чтоб без пропусков. А то два номера получишь, а номеров семь-восемь не дошлют, так и не знаешь, чего там на белом свете делается. Слыхали мы, в город актеры приехали играть красноармейцам. Вот хорошо, и об нас подумали. Ждем-пождем, все то же у нас: жрем, спим, да в заставе, в секрете сидим, а про актеров не слыхать. Наконец прослыхали: в городе играют, а к нам и не думают. Та-ак, у Красной Армии по усам текло, в рот не попало.
Пролетариат Москвы, Петрограда искренне, любовно, по-братски заботится о Красной Армии. Заботятся и центральные учреждения. Заботятся и комиссары и штабы — все заботятся. Но странное дело, чем ближе к фронту, тем дальше заботы от фронта.
Словом «фронт» иногда обозначают и тонкую черту позиции, где люди умирают, и штабы за четыреста — шестьсот верст от позиций.
Так вот там, где люди умирают, они не видят развлечения, скудно видят литературу и читают в большие промежутки по два, по три номера. Совсем не видят беллетристики, которую жаждут.
А фронт за шестьсот верст аккуратно получает раньше почты газеты, которые доставляют ежедневно специальные курьеры издательства ЦИКа.
На фронт за шестьсот верст от позиции приезжают артисты, музыканты. Там — концерты, пение, музыка, здесь — одинокий свист ветра, заметающий снегом в пустынном поле людей с застывшими винтовками в стынущих руках.
Что за нелепость!
Я спрашиваю: почему же артисты не едут туда, где они действительно нужны?
Отвечают: там небезопасно.
Так на какой же леший тогда они нужны! Возиться с ними для тыла, тратить на них народные деньги, чтобы Красная Армия облизывалась, ведь это же вздор!
В моменты боевых операций никто их не приглашает. В моменты затишья для них риску не больше, чем сломать головы на железной дороге при обычно возможной катастрофе.
Надо иметь в виду, что на позицию лучше всего присылать не труппу, а труппки в четыре-пять человек музыкантов, певцов, драматических артистов. Они дадут концерт, споют, сыграют, поставят пьесу вроде «медведя» Чехова. Пианино почти в каждой большой деревне найдется: либо в помещичьем доме, либо у попа. А если нет, обойдутся и без пианино.
Придется ходить не по паркету, не по коврам, придется переночевать не в отеле, а в крестьянской избе или поповском доме; придется верст двадцать проехать не в вагоне первого класса, а на санях. Придется выступать не на оборудованной сцене, а в помещичьем или поповском доме или в деревенской школе.
Но пусть же помнят, что они сделают громадное дело. Пусть помнят, что они будут идти рядом с усталыми бойцами, вливая в них новые силы, тем покупая новые победы, а стало быть, сохраняя сотни и тысячи драгоценных молодых жизней.
Там, в центрах России, не могут себе и представить, какую огромную, ни с чем не сравнимую роль сыграют здесь артисты.
Красная Армия самыми суровыми мерами борется с пьянством, с самогонкой. Помогите же бороться искусством, благородными развлечениями.
ПОЛИТКОМ
Как из весенней земли густо и туго пробиваются молодые ростки, так из глубоко взрытого революционного чернозема дружно вырастают новые учреждения, люди, новые общественные строители и работники.
И не потому появляются, и живут, и крепнут, и развиваются, что новые учреждения вновь организуют сверху, новые должности вновь создают сверху, а потому, что в рабочей толще и в толще крестьянской бедноты произошел какой-то сдвиг, какие-то глубокие перемены, которые восприняли эти новые ростки и дали им почву.
Передо мной открытое юное лицо политического комиссара N-ской бригады. Чистый открытый лоб, волнистые светлые, назад, волосы, и молодость, смеющаяся, безудержная молодость брызжет из голубых, радостных глаз, из молодого рдеющего румянца, от всей крепкой фигуры, затянутой в шинель и перетянутой ремнями, от револьвера и сабли.
Коммунист — крепкий партийный работник из Петрограда. И, радостно смеясь лицом, всей своей фигурой, глазами, говорит:
— Ведь, знаете, даже смешно. Один ведь, в сущности, среди массы красноармейцев. Все вооружены, часто усталые, раздражены, а слушаются одного. Часто заберутся на подводы и едут. Подходишь и сгоняешь. Это необходимо. Все соскакивают и идут. Есть что-то, что заставляет их слушаться, помимо боязни: признание моей правоты, что правда на моей стороне. В этом сила политического комиссара. А все-таки красноармейскую массу надо держать, и крепко надо держать в руках. Тут уж не ротозейничай, слюни не распускай. Политком должен на такой недосягаемой высоте стоять, и — твердость! ни малейшей уступки! Уступил — все пропало! И это не во внешних отношениях. Тут с ними и шутишь и балуешься, а как только к делу, политком для них — бог, на высоте. И чтоб ни одного пятнышка! Другой может устать, политком — нет. Другой захочет выпить, ну, душу хоть немного отвести, это же естественно, политком — нет. Другой поухаживает за женщиной, политком — нет. Другой должен поспать шесть-семь часов в сутки, политком бодрствует двадцать четыре часа в сутки. И так и есть. И в этом сила. А в красноармейских массах — признание правоты всего этого. И от этого та глубокая почва, на которой вырастают побеги железной дисциплины.
Он на минутку примолк, все такой же юный, румяный, крепкий и все с такими же радостно смеющимися глазами от своей молодости, от переизбытка сил.
У меня больно заныло сердце.
«Убьют. Политком, как бог, без пятнышка, стало быть всегда в первых рядах, а пулеметы косят».
— А иногда жуткие бывают минуты, — сказал он, глядя на меня и ласково смеясь милыми глазами, — жуткие, не забудешь. Звонят мне по телефону. «Вторая рота отказывается выступать на позицию». Видите ли, командный состав прежде подделывался под старших, под свое начальство, ну, а теперь под армейскую массу, боятся. Вот ротный, вероятно, под шумок и шепнул: «Товарищи, просите, чтоб соседнюю роту послали. А то все вы да вы. Небось заморились». Ну, рота обрадовалась и уперлась. «Не пойдем, замучились, посылайте соседнюю роту». Ну, тут, знаете, одной секунды упустить нельзя. Беру трубку и говорю спокойным и отчетливым голосом: «Я иду в роту. Если к моему приходу рота не уйдет на позицию, то ротный будет расстрелян, взводные будут расстреляны, отделенные будут расстреляны», и положил трубку, не слушая никаких объяснений. Потом пошел в роту. Шаги делаю коротенькие, и кажется, будто бегу. С четверть версты идти, а мне кажется, будто я их пробежал. Вхожу — никого... Гляжу, из балки хвост роты подымается — на позицию пошли. Гора с плеч свалилась: если бы застал, расстрелял бы, как сказал, иначе нельзя. И вот это напряжение постоянно.