Океан, когда находишься по ту сторону его, предстает огромной и мощной преградой. Пока не переберешься через него, все время чувствуешь, что не сделал еще самого главного. И хотя от Англии, Франции или Португалии до дома далеко, все же, ступая ногами на твердь Европы, вздыхаешь с облегчением: главное препятствие позади. Кажется, что с любого края европейского континента можно домой пешком дойти. Там, в Америке, вольно или невольно всегда ощущаешь, что тебя отделяет от дома, от Родины океан, могучий и загадочный, большой и жестокий.
Озабоченный неожиданно возникшим затруднением, я начал уже рано утром на другой день названивать в конторы авиационных компаний. Скандинавская, Панамериканская, Трансмировая, Британская, Французская ответили вежливо:
- Очень жаль... Ничего в течение ближайшей недели.
Почти без надежды набирал я номер бельгийской компании "Сабена". В Брюсселе шумела Всемирная выставка, и в Бельгию рвались из Америки тысячи и тысячи туристов. Билеты туда были раскуплены на месяцы вперед. И вдруг клерк вместо обычного "очень жаль" попросил подождать "одну секунду" и примерно через две минуты деловым тоном сообщил:
- Случайно освободилось одно место. Только взять его надо сейчас же...
Жизнь или случай вели меня к местам и людям, с которыми было тесно связано мое прошлое. Помимо моей воли из этого прошлого перебрасывался мост в настоящее, и я готов был идти по нему, куда бы он ни привел меня.
День спустя в аэропорту Айлдуайльд я вновь встретился со Стажинским, летевшим домой также через Брюссель. Измученный душными бессонными ночами и дневной жарой, Казимир выглядел утомленным и более старым. На бледно-желтом лице резко выделялся розовеющий шрам, и морщинки, обрамлявшие его, были гуще и глубже. На вопрос, как он поживает, Казимир обреченно махнул рукой.
- Задыхаюсь.
- Жарко?
- Очень... Мечтаю поскорее оказаться в воздухе и как можно выше, чтобы поспать, наконец...
Мы прошли в ресторан аэропорта, где было сумрачно и прохладно, тихо, будто вдали играла музыка, и бесшумные официанты подавали запотевшие от холода бутылки с фруктовой и содовой водой. Стажинский сразу повеселел, поправил галстук, сдернутый на сторону, а через некоторое время попросил официанта дать "что-нибудь покрепче, чем фруктовая вода".
Репродуктор, хриплый, едва внятный, как репродукторы на всех вокзалах и во всех аэропортах, пригласил пассажиров, летящих в Брюссель, к выходу. Прервав разговор, мы расплатились и покинули ресторан. В шумном холле снова попали в раскаленно-душную атмосферу, и капли крупного пота заблестели на большом бледном лбу Стажинского, будто на него брызнули водой.
У широких стеклянных дверей, ведущих на поле аэродрома, мы столкнулись с кучкой высоких тощих людей с серыми лицами, в серых полуспортивных костюмах. Почти с первого взгляда выделил я среди них человека с впалой грудью и узким лицом, на котором треугольником торчал нос. Я поклонился. Крофт изобразил тонкими серыми губами "чиз" и едва заметно кивнул.
Однако минуты через две, извинившись перед своими соседями, Крофт подошел к нам и начал задавать обычные, пустые вопросы: "Как поживаете? Что чувствуете? Не правда ли, сегодня погода все-таки лучше, чем вчера?"
Он оживился несколько, узнав, что мы оба летим в Брюссель. Крофт считал, что нам повезло: мы сможем и непременно должны посмотреть выставку.
- В покорении природы человек проявляет больше ума и смелости, чем в покорении своих собственных страстей, - заметил он. - Вы увидите там, что человек проник в атом, в молекулу, в кристалл...
Англичанин помолчал немного, почему-то вздохнул и совсем другим тоном добавил:
- А вот в сердце другого человека проникнуть не может...
В голосе дипломата послышались неожиданно печальные нотки. То ли после очередной выпивки, то ли от нью-йоркской жары лицо его было особенно серо и помято, светлые глаза смотрели холодно и устало.
Перед расставанием во мне снова проснулось старое чувство дружбы, которое держало нас вместе в концлагере, во время побега через Германию. Снова увидел я перед собой не надменного английского дипломата, а товарища по бедам.
- Помните, Лесли, было время, когда нам не стоило большого труда проникнуть в сердца друг друга? Чужие и разные, мы жили и часто действовали тогда как братья. Ведь так?
Крофт одобрительно закивал головой.
- Конечно. Конечно, так.
Он вдруг нахмурился, точно вспомнил о серьезной и неустранимой неприятности.
- Да, но тогда была особая обстановка. Мы не можем загнать все человечество в концентрационный лагерь, чтобы люди раскрыли друг другу свои сердца и стали братьями.
- Вы думаете, что это возможно только в концлагере?
Англичанин пожал плечами.
- Я ничего другого не вижу. Технические способности человека оказались, к сожалению, выше его моральных качеств: уже теперь он способен уничтожить не только себя, но и все живое на этой планете, а построить человеческое общество как единую счастливую семью не в состоянии.
- Вы настроены слишком мрачно, Лесли.
Дипломат скривил в горькой усмешке тонкие бледные губы.
- Я не всегда так настроен... Но иногда мне действительно противно думать о людях. И тогда хочется либо взорвать к чертовой матери земной шар, либо пустить пулю в лоб...
Мы группкой вышли на площадку перед большим зданием аэровокзала со сплошной стеклянной стеной. Наши самолеты стояли на одной бело-красной линии метрах в сорока друг от друга. До ближайшего к вокзалу самолета "Сабены" мы шли молча, перед ним остановились, опустили портфели и дорожные сумки к ногам и простились с Крофтом.
Когда наш самолет вышел на старт и ринулся по сверкавшей под вечерним солнцем дорожке, я забыл об англичанине и даже Стажинском, сидевшем недалеко. Мое внимание было целиком захвачено взлетом. Навстречу неслись, все убыстряя бег, резко вспыхивающие стеклянные пузыри светового ограждения, ускорялось вращение огромного зеленого диска аэродрома, центром которого было светло-серое здание аэровокзала. Бетонно-асфальтовый холст дорожки летел назад, будто неведомый гигант за нашей спиной рванул его из-под колес самолета с колоссальной силой и яростью. Земля со всеми постройками, самолетами, автомашинами и полосатыми будками замедлила свой бешеный бег лишь после того, как самолет, перестав сотрясаться, оторвался от нее. Чем выше взмывал он в воздух, тем медленнее двигалось все земное, удаляясь от нас и уменьшаясь в размере, словно сжимаясь.
Справа появился огромный город: Нью-Йорк. Даже в то погожее предвечерне он был сер и мрачен. Сквозь грязный полог, висевший над ним, едва пробивалось сверкание рек Хадсона, которую мы с давних пор зовем по-немецки Гудзоном, и Восточной. В центре Манхэттена - острова, где расположен основной район Нью-Йорка, - полог пронизывали заостренные, как карандаши, верхушки дюжины небоскребов. На них вспыхивало иногда яркое золотое пламя: солнце посылало городу прощальные поцелуи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});