Господин Рокстронг любезно наполнил стакан моего доброго учителя.
— Аббат! — сказал он, — вы не в своем уме, но вы мне нравитесь, и я бы хотел понять, что, собственно, вы порицаете в моей общественной деятельности и почему вы ополчаетесь против меня и становитесь на сторону моих врагов, тиранов, обманщиков, грабителей и продажных судей.
— Господин Рокстронг, — отвечал мой добрый учитель, — позвольте мне прежде всего с благодетельным безразличием распространить на вас, ваших друзей и ваших врагов это столь мирное чувство, которое только и может прекратить ссоры и принести успокоение. Позвольте мне не возвышать настолько ни тех, ни других, чтобы считать их заслуживающими преследования закона и призывать кары на их головы. Люди, что бы они ни делали, всегда остаются невинными младенцами, и я предоставляю господину лорду-канцлеру, осудившему вас, разглагольствовать в духе Цицерона о государственных преступлениях. Я не поклонник речей против Каталины, от кого бы они ни исходили. Мне только грустно видеть, что такой человек, как вы, тратит свое время на то, чтобы переменить форму правления. Это самое пустое и самое суетное занятие, какое только можно придумать для своего разума, и бороться с людьми, стоящими у власти, просто бессмыслица, если только это не дает вам средств к существованию и не помогает пробить себе дорогу. Дайте-ка мне выпить! Подумайте, господин Рокстронг, ведь эти внезапные изменения государственного строя, которые вы замышляете, — просто смена людей, а ведь люди по природе своей все похожи один на другого, все одинаково посредственны как в добре, так и во зле, поэтому заменить сотни две-три министров, губернаторов провинций, казначейских чиновников, председателей суда двумя-тремястами других — значит ровно ничего не сделать, а просто лишь на место Поля и Ксавье посадить Филиппа и Барнабе. А чтобы наряду с этим изменить, как вы надеетесь, и самые условия жизни людей, это никак невозможно, ибо условия эти зависят не от министров, которые ничего не значат, а от земли и ее плодов, от промышленности, ремесел, торговли, от богатств, накопленных в государстве, от способности граждан к вывозу и обмену товаров, — словом, от множества обстоятельств, которые — хороши они или плохи — не зависят ни от монарха, ни от его чиновников.
— Но как же вы не понимаете, мой толстый аббат, — горячо перебил моего доброго учителя г-н Рокстронг, — что состояние промышленности и торговли зависит от государственного управления и что прочные финансы могут быть только в свободном государстве?
— Свобода, — возразил г-н аббат Куаньяр, — это лишь результат богатства граждан, которые сбрасывают с себя цепи, как только становятся достаточно сильными, чтобы быть свободными. Народы достигают свободы в той мере, в какой они могут ею пользоваться, или, лучше сказать, они властно требуют установлений, которые закрепляют за ними права, завоеванные их усилиями.
Всякая свобода исходит от самих народов и их собственных движений. Любой, даже самый непроизвольный их поступок ведет к расширению формы, какую, облекая их, принимает государство[61]. И потому можно сказать, сколь ни отвратительна тирания, она существует лишь тогда, когда вызвана необходимостью, а деспотическая форма правления есть не что иное, как тесная оболочка, облекающая слишком хилое и недоразвитое тело. И разве не ясно, что так называемое государственное управление подобно коже у животного, которая лишь облекает тело, но отнюдь не определяет его строения.
Вы же все почитаете кожу, совсем забывая о внутренностях, а это, господин Рокстронг, показывает ваше незнание натуральной философии.
— Выходит, для вас нет никакой разницы между свободным государством и правлением тирана, все это вместе для вас, мой толстый аббат, — просто скотская шкура? Вы даже не видите, что расточительство монарха и хищничество его министров ведут непрестанно к росту податей, а это в конце концов может довести до полного упадка земледелия и истощить торговлю,
— Господин Рокстронг, ведь для одной и той же страны в одно и то же время возможен лишь один образ правления, подобно тому как у животного может быть только одна шкура. Изменять государственный строй и исправлять законы следует предоставить времени, а, как сказал некто, время — это человек обязательный. И оно трудится над этим с неутомимой и милосердной медлительностью.
— А вам не кажется, мой толстый аббат, что следует помочь этому старцу, который посиживает себе на часах с косой в руке? Вы не думаете, что революция вроде той, что произошла в Англии или Нидерландах, оказывает какое-то действие на положение народов? Нет? Так на вас, старого дурня, следовало бы напялить зеленый колпак!
— Революции, — возразил мой добрый учитель, — совершают затем, чтобы сохранить нажитое добро, а не затем, чтобы добыть новое. И со стороны народов и с вашей стороны, господин Рокстронг, это безрассудство — возлагать какие-то надежды на свержение монарха. Народы восстают время от времени, дабы закрепить за собой вольности, когда им грозит опасность лишиться их. Но они никогда не обретают этим новых вольностей. Они удовлетворяются обещаниями. Поистине достойно удивления, господин Рокстронг, с какой легкостью люди идут на смерть из-за пустых слов, лишенных всякого смысла. Это еще Аякс приметил. Вот как поэт говорит его устами: «Я думал, в юности деянье слов сильнее, но ныне вижу я — могущественней слово». Так говорил Аякс, сын Ойлея. Господин Рокстронг, я умираю от жажды!
XVI
История
Господин Роман положил на прилавок с полдюжины томов.
— Прошу вас, господин Блезо, — сказал он, — распорядитесь, пожалуйста, доставить мне эти книги на дом. Тут у меня: «Мать и сын», «Мемуары о французском дворе», а сверх того, «Завещание Ришелье». Я буду вам весьма признателен, если вы не откажете добавить к этому все, что у вас получено нового по истории, в особенности по истории Франции со времени кончины Генриха Четвертого. Эти работы меня чрезвычайно интересуют.
— Вы правы, сударь, — заметил мой добрый учитель. — В исторических сочинениях много всяких пустячков, которые могут весьма позабавить порядочного человека; там наверняка можно найти немало занятных анекдотов.
— Господин аббат, — отвечал г-н Роман. — Я ищу в трудах историков не какой-то пустой забавы. История — это высоко поучительный урок, и я очень досадую, когда обнаруживаю, что истина в ней иной раз переплетается с вымыслом. Я изучаю поступки человеческие, дабы извлечь пользу для правителей народа, — ищу в истории законы управления.
— Слышал, слышал, сударь, — сказал мой добрый учитель. — Ваш трактат «О монархии» достаточно известен, и по нему можно заключить, что вы представляете себе политику как некий вывод из исторических сочинений.
— И вот таким-то образом, — сказал г-н Роман, — я первый указал монархам и министрам правила, коим они должны следовать, дабы избежать опасностей.
— Поэтому-то вы и представлены, сударь, на заглавном листе книги в образе Минервы, преподносящей юному королю зерцало, которое вручает вам муза Клио[62], парящая над вашей головой в кабинете, украшенном бюстами и картинами. Но позвольте мне сказать вам, сударь, что сия муза — лгунья и она протягивает вам кривое зеркало. В исторических сочинениях мало правды, и не вызывают споров только те факты, которые известны нам из одного-единственного источника. Историки, — стоит им только заговорить об одном и том же, — всегда противоречат друг другу. Мало того! Мы видим, как Иосиф Флавий, пересказывающий одни и те же события в «Древностях» и в «Иудейской войне», излагает их по-разному в этих двух сочинениях. Тит Ливий — тот просто собиратель разных сказок, а Тацит, ваш оракул, производит на меня впечатление надменного лгуна, который с важным видом издевается над всеми. А вот кого я ценю, так это Фукидида, Полибия и Гвиччардини. Что же касается нашего Мезерэ, он и сам не знает, что плетет, так же как Вильяре и аббат Вели. Но я нападаю на историков, а на самом-то деле порицать следует историю.
Что такое история? Собрание нравоучительных сказок или красноречивая смесь повествования и разглагольствований, в зависимости от того, философ ли историк, или оратор. Тут можно встретить недурные образцы красноречия, но нечего искать правды, ибо правда заключается в раскрытии необходимых связей между явлениями, а историк не в состоянии установить эти связи, ибо он лишен возможности проследить всю цепь причин и следствий. Заметьте, что всякий раз, когда причиной какого-нибудь исторического события является событие не исторического масштаба, история не видит этой причины. А так как исторические события тесно переплетаются с событиями не исторического масштаба, то вот и получается, что в исторических сочинениях они не следуют одно за другим естественным порядком, а связываются чисто искусственными приемами риторики. И заметьте еще, что различия между событиями, которые входят в историю, и теми, которые в нее не входят, совершенно произвольны. Из этого следует, что история не только не наука, но, по свойственному ей несовершенству, неизбежно должна тяготеть к неточности вымысла. Ей всегда будет недоставать той связности и последовательности, без коих немыслимо истинное познание. Итак, вы видите, что из летописей какого-нибудь народа нельзя вывести никаких предуказаний на будущее. Меж тем отличительное свойство науки — ее способность предрекать, как это видно по таблицам, где исчислены заранее фазы луны, приливы, отливы и солнечные затмения, — революции же и войны никаким вычислениям не поддаются.