Солдаты отдыхающей части подходили группами и в одиночку, рассматривали меня, как дикого зверя в клетке, что-то пытались говорить. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, я твердил: «Нихт ферштеен, нихт шпрехен». Знакомство не состоялось. Один из солдат захотел снять у меня из петлицы «шпалу», я отстранил его руку, и он послушно убрал ее, даже извинился.
Шину наконец привели в порядок и мы поехали дальше. В густых сумерках подъехали к большому сараю на краю села. Два коренастых немецких солдата приоткрыли двери и грубо втолкнули меня внутрь. Один из них приветствовал меня по-русски залпом похабнейшей матерщины.
На этом кончилось мое «привилегированное» положение «старшего командира Красной армии» и я попал в общий поток «людей вне закона». Много раз потом я старался понять, почему профессор-подполковник Брутнер так исказил всю картину. Был ли он сам абсолютно не информирован о том, что нам, советским военнопленным, готовило немецкое командование, или это была преднамеренная ложь? «Спокойное и безопасное место» оказалось и очень неспокойным, и небезопасным, а для значительного большинства военнослужащих советской армии стало могилой.
2. От Мормаля до Замостья
Мормаль, большое село в районе Бобруйска. В большой колхозный сарай на краю села собирали пленных одиночек. Когда я туда попал, в сарае уже было свыше трехсот человек. Здесь я встретил тех двух командиров, что ехали вчера со мной в Скепню на втором ЗИСе. Шофер был убит, но старший лейтенант Борисов и лейтенант Шматко успели выскочить и скрыться в лесу. Через час они оба попали в плен. Борисов без единой царапины, а Шматко с простреленной левой рукой.
Сарай охранялся небольшим отрядом финнов. Некоторые знали русский язык. Эти финны в немецкой форме остро ненавидели Россию, советскую власть и все, что так или иначе было связано с Россией. Проявляли они свою ненависть руганью, беспощадными побоями при любой возможности и часто просто издевательствами над пленными. Никакого организованного питания не было. Раз в день всех пленников выводили на площадку перед сараем, выстраивали длинной колонной по шесть человек в ряд и приказывали всем садиться. Потом появлялась толпа женщин-крестьянок с разнообразными продуктами, главным образом хлебом, вареной картошкой, кашей в горшочках, молоком, вареными яйцами, огурцами, помидорами и прочим. Финны брали продукты и несли вдоль сидящих пленных, отдавая их крайнему в ряду, без всякой мысли о равномерном распределении еды. Одному ряду доставалось две больших буханки хлеба, другому десяток картошек, третьему пара бутылок молока и пять-шесть огурцов. Всякий обмен продуктами между рядами запрещался, и, если кто-либо нарушал это «финское» правило, его, а за компанию и соседей, финны лупили палками по чем попало. Человек пятьдесят в сарае было легко раненых, как я или Шматко, но никакой медицинской помощи не существовало. Если снаружи зверствовали финны, то внутри сарая положение тоже было очень тяжелое. Состав пленных был чрезвычайно пестрым: красноармейцы разных частей, одиночки, командиры разных рангов, от младшего лейтенанта до полковника, несколько человек в штатской одежде и, что самое главное, довольно большое количество «зеленых дезертиров».
Многие командиры поснимали знаки различия и выдавали себя за рядовых. Никто не знал, что происходит на фронте, где фронт, где советские часта. Все были чрезвычайно осторожны в словах, все боялись друг друга, все были голодны, нервны, испуганы. «Зеленые» вели себя нагло, агрессивно, терроризируя остальное население сарая, часто отбирая у более робких еду, сапоги, табак или личные вещи, например, часы или кольца. В сарае все время ругались между собой и часто даже дрались.
К концу первого дня пленные разделились на две явно антагонистические группы: часть рядовых и все «зеленые» с одной стороны, возглавляемые каким-то типом но прозвищу Цыган, и остальные пленные, негласным лидером которых сделался молодой капитан-артиллерист Батраков, с другой. Если шум в сарае доходил до такой степени, что финны его слышали, то они врывались и избивали палками и прикладами тех, кто был поближе к дверям. Атмосфера накалялась час за часом. На третьи сутки нашего сиденья в сарае стали раздаваться предложения самого радикального порядка: «Что сидеть здесь и подыхать с голода? Финнов-то каких-нибудь два десятка человек! Вот выведут следующий раз на шамовку, всем сразу броситься на них! Ну, постреляют десяток-другой, а остальные уйдут с ихними же автоматами!» Возможно, что такой «революцией» дело могло бы и кончиться, но на рассвете, после третьей ночи, все были разбужены грохотом тяжелых автомашин, громкими криками на немецком языке и словами команды. Ворота сарая широко открылись. От самого выхода до больших, крытых брезентом серых грузовиков, стоящих на дороге, в две почти сплошных линии стояли немецкие солдаты с винтовками на изготовку. Немец-лейтенант отсчитывал по 50 человек пленных, и их проводили между этими немецкими цепями в грузовик. Конвой был непонятно большой, не менее сотни солдат, и вдобавок два автомобиля со станковыми пулеметами. Всего за нами пришло семь грузовиков. После погрузки брезент наглухо закрыли и машины тронулись в путь.
Я попал в пятую машину, вместе со своими коллегами Борисовым и Шматко. Внутри было душно, пыльно, люди стояли, держась друг за друга и за борта машины, качаясь и падая при поворотах и резких изменениях скорости. Куда нас везут и как долго мы будем в пути, конечно, никто не знал, но все предполагали, что везут в какой-нибудь лагерь. После почти трех часов пути нас выгрузили во дворе городской тюрьмы в Бобруйске.
Нас прежде всего разделили на две группы: рядовые и командиры, начиная с младшего лейтенанта. Красноармейцев под конвоем куда-то увели за ворота, а нам, командирам, приказали построиться в две шеренги. Всего нас было 56 человек, в том числе один полковник и один подполковник. Мы стояли посреди большого тюремного двора, наполненного пленными, но к нам никого не подпускали близко. Появился немецкий фельдфебель и через переводчика сказал, что в этой тюрьме мы будем жить в течение некоторого времени, пока нас всех не повезут дальше, в «стационарные лагеря» для «офицерского состава». Он что-то говорил еще несколько минут, но, очевидно, переводчик решил, что нам нужно передать только квинтэссенцию речи: «Он сказал, что вы все должны подчиняться правилам дисциплины и всякому приказанию немецкой охраны. Тех, кто не будет слушаться, постреляют к чертовой матери! Понятно это вам, „господа офицеры?“ Сокращенный перевод длинного выступления фельдфебеля переводчик, по виду калмык или бурят, закончил цветистым матом. Всю нашу группу этот переводчик отвел на второй этаж главного здания тюрьмы и, указав место в тупике широкого внутреннего коридора, сказал: „Это ваша спальня… господа офицеры!“ Потом позвал какого-то верзилу с кубанкой на голове и сказал ему: „Это тебе в роту, кацо. 56 сталинских соколов!“
Бобруйская городская тюрьма, двух- и трехэтажное здание из красного кирпича, с какими-то башнями, типа старого замка, и широким крыльцом, была до отказа набита пленными „господами офицерами“, как теперь именовались, по чьей-то инициативе, командиры Красной армии. Говорили, что здесь уже собрано не менее трех тысяч человек. В прилегающем к тюрьме большом фруктовом саду и поле, обнесенном недавно сооруженной двойной оградой из колючей проволоки, с наспех сколоченными вышками для охраны, опять-таки, говорили, собрано больше тридцати тысяч рядового состава.
Пополнения прибывали группами по несколько раз в день. Комендантом лагеря был немец, обер-лейтенант, явный инвалид, ходивший тяжело опираясь на палку. Вся масса пленных командиров была разделена на „роты“ по 200–250 человек, главным образом по „географическому“ признаку. Несколько камер подряд и кусок коридора около них — все было плотно забито людьми. „Командовали“ такими ротами шустрые парни, так или иначе знавшие немецкий язык, и почти все монгольского или кавказского типа по внешности. Начальником этих командиров рот номинально был немецкий комендант лагеря, а фактически некий советский майор, небольшого роста, лысый, желчный, очень нервный и всегда мрачный как туча, свободно говорящий по-немецки, он при помощи двух десятков „ротных“ вел всю администрацию лагеря. Все пленные были зарегистрированы, на каждого была заполнена специальная карточка. Раненые прошли через медицинский осмотр и те у кого были нагноения и осложнения, были куда-то увезены. Мои раны оказались в прекрасном состоянии, и после перевязки я их почти перестал ощущать.
Питание было два раза в день, утром и в 4 часа дня. Оба раза выдавалось но литру жидкою супа с пшеном и совершенно протухшей вонючей воблой. Есть этот суп можно было только зажавши пальцами нос. По совету старожилов, пробывших в этом лагере уже несколько дней мы, получали на кухне большие банки горчицы на?роту». Несколько столовых ложек горчицы каким-то образом уменьшали отвратительный запах варева и делали его относительно съедобным. Утром мы получали также по четверти фунта хлеба. Паек для красноармейцев был значительно хуже: тот же «суп», но один раз в день, без хлеба и без горчицы. За те три дня, что мы пробыли в Бобруйске, немцы дважды устраивали отвратительное зрелище: туда где содержались рядовые, загоняли старую костлявую клячу и предлагали ее в качестве мяса заключенным. Солдаты толпой бросались на лошадь, убивали ее палками и камнями, руками буквально разрывали на части и варили себе на кострах еду. Один угол тюремного двора близко подходил к территории, занятой солдатами, и некоторые «господа офицеры», любители сильных ощущений, собирались здесь наблюдать охоту.