Но рассказчиком он оказался никудышним: на каждом слове прыскал со смеху, терял нить, вставлял куски «совсем из другой оперы» и, сто раз извиняясь, начинал все сначала. «Вспомнил, вспомнил! — радовался он, но через секунду жаловался: — Ну, вот, опять забыл!» — и беспомощно размахивал руками, словно пытался поймать сбежавший от него анекдот. Однако все непрерывно смеялись (что несколько задевало Биньямина), а некоторые из присутствующих, включая господина Фейгельбаума, прямо-таки помирали со смеху.
4
Штилленштадт оказался одним из прелестных немецких городков, сохранивших колорит былых времен. Тысячи игрушечных домиков под розовой черепицей, на окнах цветы в горшках — не город, а воплощение исконной немецкой сентиментальности, которая, проникая повсюду, связывает все воедино, подобно ласточке, что своей слюной соединяет отдельные хворостинки в уютное гнездо. Разница, однако, заключалась в том, что Штилленштадт не имел в себе ничего воздушного. Стоял он в долине и казался поддетым на вилы рекой, которая у самого входа в город разделялась на два рукава. Один из них, широкий и полноводный, питал обувные фабрики, выстроенные вдоль берега, и красильные мастерские, где чахли главным образом женщины. Другой, узкий и мелкий, робко бежал в деревню. Назывался он Шлоссе и был пригоден лишь для рыбной ловли и летних увеселений.
Сбитая на скорую руку дощатая перегородка отделяла мастерскую Биньямина от крохотной витрины, а коридор, выходивший на улицу, — от двухэтажной квартирки, сдававшейся впридачу к мастерской. Биньямину не терпелось поскорей заполучить клиентуру бывшего владельца мастерской, и поэтому раньше всего он начал наспех приводить в порядок «магазин», как он его уже с удовольствием называл. В первую очередь он приладил (волнующий момент!) коряво написанное на немецком языке объявление о том, что скоро откроется швейное заведение «Берлинский джентльмен».
Первые три месяца он спал на матраце, положенном посреди своей лачуги. Потом, когда он осмотрелся и успокоился, он стал подумывать и о том, как приукрасить «апартаменты».
Вначале ему казалось, что он живет не хуже американского миллиардера: швейная машина, заведение со стороны улицы… Но заказов было мало, и он решил сменить тактику. В квартале жил рабочий люд, проигранная война тяжело ударила по немцам, кризису не видно было конца. Приняв во внимание все эти обстоятельства, Биньямин изменил свой план действий. В одно прекрасное утро ошеломленные соседи увидели, что у эмигрантика появилась новая вывеска: закрывая часть витрины, огромная доска доходила до окон первого этажа, и на ней красивыми готическими буквами (нежно-голубыми на розовом фоне) было выведено:
СПЕЦИАЛЬНОЕ АТЕЛЬЕ ПО ПЕРЕДЕЛКЕ И ПЕРЕЛИЦОВКЕ СТАРОЙ ОДЕЖДЫ — БАСНОСЛОВНО НИЗКИЕ ЦЕНЫ — БЕРЕМ СТАРУЮ ВЕЩЬ — РАЗ, ДВА — И ВОЗВРАЩАЕМ НОВУЮ!!!
Биньямину так хотелось, чтобы «дело закрутилось», что он и в самом деле установил смехотворно низкие цены, граничащие с нечестной конкуренцией. В тот же день его завалили работой. На следующий день он орудовал иголкой шестнадцать часов подряд и был счастлив. Ведь он уже думал, что потерпел крах. Поистине, только добрый гений мог подсказать ему поселиться в Штилленштадте. И мало-помалу по мере того, как проходили дни и недели, он стал забывать о низменной причине увлечения «Берлинским джентльменом». Биньямин дошел даже до того, что начал ублажать себя иллюзией (небесно-голубой на розовом фоне), будто его швейная машина окружена атмосферой всеобщей симпатии.
Поскольку он старался говорить на языке клиентов и тщательно выговаривал каждый слог, им удавалось кое-что понять из его жаргона. Поэтому его так и тянуло беседовать с ними на темы, которые с одной стороны были доступны их немецким мозгам, а с другой приличествовали порядочному еврею и не слишком мучили его трудностями произношения. Больше всего располагали к установлению идиллических отношений между церковью и синагогой примерки. Втыкая булавку или приметывая отворот, Биньямин вился вокруг своего христианина, как муха, и, стараясь завоевать его сердце, пускал в ход всю свою вежливость, всю любезность, будто хотел соблазнить женщину.
Прием клиента — дело кропотливое и утомительное.
— Не скажет ли мне господин, какой счастливой случайности обязан я… — легонько пожимал руку клиента Биньямин.
В рабочей блузе, в крестьянских штанах или при галстуке — клиент есть клиент и имеет право на соответствующее отношение к себе, которое, кстати сказать, вызывало у некоторых заказчиков недоуменное беспокойство. Но всецело поглощенный светской обходительностью, Биньямин не замечал ни вопросительно поднятых бровей, ни подозрительных, а подчас и откровенно недружелюбных взглядов. Ему нравилось думать, что эти простые люди от общения с ним перестают быть антисемитами, что им удается разглядеть за его еврейской внешностью человека. Просто человека, как все люди! Видимо, у других евреев в этом городе общечеловеческая природа не так ярко проявляется — и в этом все дело. «Нужно показывать пример, — ликовал в душе Биньямин. — Уважение, которым я пользуюсь, сослужит хорошую службу всем евреям. Благодаря мне гои начинают понимать простые истины».
А еще через несколько недель он настолько осмелел, что рискнул употребить в разговоре кое-какие простонародные выражения, чем поставил себя на равную ногу с рабочими предместья. Нет, богохульственных слов или ругательств или, чего доброго, проклятий он, конечно, не произносил. Зато так смаковал выражения типа: «По рукам!» или «Брось, Карл!», или «Смех да и только!», так уверенно налегал на эти немецкие словечки всем своим тщедушным существом, что вполне можно было обойтись, как ему казалось, и без ругательств, хотя в могущественной силе последних он не сомневался.
Иногда он даже опускался до того, что, совсем как простой христианин, поминал имя Божие всуе, правда, по-немецки и предварительно убедившись, что поблизости нет ни единого еврейского уха. «Э-эх, майн готт!» — робея, восклицал он к крайнему удивлению клиента и тут же начинал мысленно читать молитву.
Движимый примерно теми же соображениями, он осторожно высказывал новомодные идеи и с удовольствием напоминал клиентам, что «толстосумы, сударь, наши общие с вами враги». Ему и в голову не приходило, что некоторые заказчики — особенно безработные — считали его одним из самых страшных капиталистов на всей улице. Поэтому после какой-нибудь примерки, во время которой Биньямин вкушал безоблачное «человеческое счастье», он, бывало, спрашивал себя, куда заведет его эта робкая симпатия к рабочему человеку. К счастью, на следующий день ледяной взгляд, насмешливая улыбка или указующий на него посреди улицы палец напоминали ему о том, что он — не более чем «жид».
Все-таки истинное «человеческое счастье» он находил лишь среди штилленштадских евреев, которые не только принимали его в свое общество, но еще как бы и почитали в нем некое тайное свойство, приписываемое его жалкой особе, подобно тому, как земиоцкие евреи чтили ореол страданий, которым они окружили Ламедвавников. А может быть… иногда спрашивал себя с тревогой Биньямин. Но ему штилленштадские евреи не делали ни малейшего намека, и если разговор случайно касался тридцати шести Праведников, Биньямин убеждался, что немецкие евреи понятия не имеют о тайне, связанной с семейством Леви из Земиоцка. Только однажды раввин упомянул легенду о том, что Бог назначает Праведником одного из потомков знаменитого Иом Тов Леви, знаете, того, что умер в Йорке за священное имя Его? Нет, почти никто об этом не знал, и Биньямин успокоился на мысли, что эти «субботние евреи», как они сами себя с горечью называли, чтили в нем яркое пламя польского иудаизма видели в нем объект их великой жалости к этому иудаизму.
Через полгода Биньямину признались, как признаются в постыдном пороке, что город наводнен евреями, перешедшими в христианство. Они живут в аристократическом квартале, в этих роскошных шестиэтажных домах, что белеют за церковью. Ему расписывали, какие злые эти выкресты, как они во всем подражают христианам (обезьяны им могут позавидовать!), как они особенно ненавидят эмигрантов из Польши и с Украины, называют их «азиатской ордой, отребьем человечества, подонками» и тому подобное. И когда ему показали одного из таких выкрестов (тот степенно проходил по улице, грузный и непроницаемый, как настоящий немец), Биньямина бросило в дрожь.
Второй вероотступник, которого ему показали, жил на Ригенштрассе, в нескольких домах от мастерской. Биньямин иногда видел, как он проходит мимо витрины, голова опущена, взгляд острый. В иные дни подбородок вероотступника был вытянут вперед, как нос корабля, в иные — униженно склонялся к груди. Типичный немецкий бюргер: вид угрюмый, костюм военного покроя аккуратно застегнут на животе и сидит, как на манекене. Вероотступник работал в правительственном учреждении и принял христианство, по его словам, из патриотизма и потому, что на него сошла благодать. Биньямин вскоре узнал, что он всюду говорит, что Биньямин ест хлеб немецких рабочих.