Между толчеей грейвсендских домов и уродливой кучей кирпича на Эссекском берегу судно попадает в цепкие объятия Темзы. То неуловимое впечатление пустынности, какое бывает в открытом море, сопровождает нас до Нижнего Плеса, а затем сразу пропадает за первой излучиной. В воздухе больше не ощущаешь острого привкуса соли. Исчезло и ощущение того неограниченного простора вокруг, который открывается за порогом песчаных отмелей пониже Нора.
Волны морские проносятся мимо Грейвсенда, расшвыривая большие причальные буи, поставленные вдоль берега. Но тут свободе их конец -покоренные людьми, они используются этими вечными тружениками для их нужд, затей, изобретений. Верфи, пристани, затворы доков, лестницы набережных непрерывно следуют друг за другом до самого Лондонского моста, и шум работ на реке наполняет воздух грозным бормотаньем никогда не утихающей бури.
Темзу, такую красивую в верхнем течении и такую широкую в нижнем, здесь у Грейвсенда теснят кирпич, известка, камень, почерневшие бревна, закопченное стекло и ржавое железо. Ее загромождают мрачные барки, ее секут весла и судовые винты, она перегружена судами, вся увешана якорными цепями, покрыта тенью от стен, замкнувших ее русло в отвесное ущелье, в котором от дыма и пыли стоит туман.
Эта часть Темзы от Лондонского моста до Альбертовых доков так же похожа на берега других речных портов, как чаща девственного леса на сад: один вырос сам, другой насажен руками людей. Темза здесь напоминает джунгли -так пестра и непроходима беспорядочная масса зданий на берегу, расположенных без всякого плана, как будто выросли они тут случайно из брошенных кем-то семян. Подобно густой заросли кустарника и ползучих растений, укрывающей безмолвную глубину дикого леса, эта масса зданий заслоняет недра Лондона, где кипит бесконечно разнообразная и шумная жизнь. В других речных портах картина иная, они целиком видны с реки: набережные -- как широкие прогалины, улицы -- как просеки в густом лесу. Я говорю о тех речных портах, где мне пришлось побывать: Антверпене, например, Нанте, Бордо, даже о старом Руане, где по ночам вахтенные на судах, облокотясь на леера, жадно разглядывают витрины магазинов и сверкающие огнями кафе, наблюдают, как входят люди в оперный театр и позднее выходят оттуда. А в Лондоне, самом большом и самом старом речном порту, открытые набережные не занимают и сотни ярдов в его береговой полосе. Непроглядно темен и неприступен ночью, как лес, лондонский порт, здесь можно увидеть только одну сторону жизни мира, и только одна категория людей тяжко трудится на этом конце Темзы. Неосвещенные стены как будто поднялись из грязи, на которой лежат вытащенные на берег барки. А узкие переулки, сбегающие к берегу, похожи на тропинки с разрытой землей и сломанными кустами -- тропинки на берегах тропических рек, которыми дикие звери ходят на водопой.
За выросшими на берегу постройками тянутся доки Лондона, незаметные, мирные и тихие, затерянные среди зданий, как темные лагуны в лесной чаще. Они хорошо укрыты в дебрях порта, и только там и сям торчит одинокая мачта над крышей какого-нибудь четырехэтажного пакгауза.
Странное это сочетание -- крыши и мачты, стены... и нок-реи. Помню, как меня поразило это несоответствие, когда я впервые столкнулся с ним, так сказать, на практике. Я был старшим помощником капитана на прекрасном судне, только что вошедшем в док после трехмесячного плавания с грузом шерсти из Сиднея. Не прошло и получаса после нашего прибытия, и я еще возился, закрепляя свое судно у каменных свай узкой набережной перед высоким пакгаузом. По набережной к нам торопливо шел, окликая мое судно, старик с седыми бакенбардами, в куртке из грубого матросского сукна с медными пуговицами. Это был один из так называемых "причалыциков" или "приемщиков" судов,-- не тот, который принимал нас и указал нам место стоянки, а другой -- видимо, он ставил на причал какое-нибудь судно на другом конце дока. Я уже издали заметил, что он смотрит на нас своими холодными голубыми глазами как зачарованный, с какой-то странной сосредоточенностью, и спрашивал себя мысленно, что в оснастке моего судна не понравилось этому почтенному морскому волку. Я с беспокойством посмотрел вверх, туда же, куда смотрел старик, но не увидел там ничего -- все было в исправности. "Так, быть может, этот престарелый собрат по профессии просто любуется идеальным порядком на судне",-- подумал я с некоторой тайной гордостью: ибо старший помощник отвечает за внешний вид и состояние судна, за то и за другое хвалят или порицают его одного.
Тем временем старый моряк (на всей его фигуре словно было написано большими буквами: "бывший шкипер береговой службы" подошел, прихрамывая в своих начищенных до блеска грубых сапогах, и, взмахнув рукой, короткой и толстой, как плавник тюленя, и заканчивавшейся красной, как сырой бифштекс, лапой, крикнул на корму голосом глухим и немного хриплым, как будто в горле у него оставили след туманы Северного моря, за все годы его плавания:
-- Спустите их пониже, господин помощник! Если не будете смотреть в оба, ваши брам-реи выбьют стекла в окнах пакгауза!
Так вот чем объяснялся интерес его к нашим красавцам-рангоутам! Признаюсь, меня в первую минуту ошеломила странная ассоциация между брам-реями и оконными стеклами. Разве только опытному "причалыцику" в лондонских доках могла прийти в голову мысль о брам-реях, выбивающих стекла. Старик с должной энергией выполнял свою скромную миссию в мире. Его голубые глаза увидели опасность за несколько сот ярдов. Ревматические ноги, столько лет таскавшие это приземистое тело по палубам мелких каботажных судов, утомленные и больные от топтания на каменных плитах дока, спешили, чтобы вовремя предупредить нелепую катастрофу. Каюсь -- я ответил ему сердито, таким тоном, как будто знал все это и без него.
-- Ладно, ладно! Невозможно сделать все сразу. Он постоял еще, бурча что-то себе под нос, пока по моему приказу реи не были оттянуты. Затем снова раздался его хриплый от туманов голос:
-- Не слишком же вы торопились,-- заметил он, бросив критический взгляд на высокую стену пакгауза.-- Ну, теперь полсоверена останется у вас в кармане, господин помощник! Раньше чем подвести судно к набережной, надо всегда проверить, как обстоит дело с окнами...
Это был дельный совет. Но немыслимо обо всем помнить и предвидеть возможное столкновение предметов, столь же далеких друг от друга, как звезды и тычины, к которым подвязывает хмель.
XXXII
Корабли, стоящие на причале в самых старых доках Лондона, всегда напоминают мне стаю лебедей, загнанных на задний двор грязного и мрачного многоквартирного дома. На однообразном плоском фоне стен, окружающих темную заводь, в которой стоят корабли, чудесно выделяется свободное, плавное изящество линий, обводящих корпус судна. Легкость этих корпусов, которые должны противостоять ветрам и волнам морским, представляет такой контраст с окружающими их громоздкими сооружениями из кирпича, что невольно приходит в голову мысль, как необходимы все цепи и тросы, которые удерживают корабль на мертвом якоре: кажется, не будь этих цепей, корабли вспорхнули бы и улетели ввысь. Легчайший порыв ветра пробравшегося сюда из-за зданий дока, приводит в волнение этих пленников, прикованных к неподвижным берегам. Чувствуется, что душа судна бунтует в неволе, и оснащенные мачтами корпуса, освобожденные от груза, приходят в волнение при малейшем напоминании о свободе. Как бы крепко они ни были пришвартованы, они шевелятся на месте, едва приметно качают лесом своих мачт, стрелами уходящих в небо. Нетерпение их угадывается по колебанию верхушек мачт среди бездушной и важной неподвижности камней, связанных известкой. Когда я прохожу мимо такого безнадежного узника, прикованного цепями к набережной, то в легком скрипе деревянных кранцов мне слышится сердитое бормотание. Впрочем, судам, может быть, и полезны эти периоды отдыха и заточения, так же как полезны своевольной натуре то самообуздание и раздумье о себе, которые приходят во время вынужденной бездеятельности. Но я вовсе не хочу этим сказать, что суда -- существа необузданные и своевольные: нет, они верные союзники, это вам могут подтвердить многие моряки, а верность -- это уже великое самообуздание, сдерживающая сила, крепчайшие узы для своеволия людей и судов на суше и на море.
Это заключение в доках завершает каждый период жизни судна, отдыхающего с сознанием выполненного долга, полезного участия в трудах мира. Мир полагает, что в доке проходят самые серьезные моменты жизни судна. Но разные бывают доки. Некоторые из них убийственно безобразны. Из меня и клещами не вытянешь названия одной реки на севере, тесное устье которой негостеприимно и опасно, а доки -- кошмарно мрачные и убогие. Унылые ее берега сплошь загромождены похожими на виселицы огромными штабелями леса, верхушки которых время от времени заволакивает густой мрак адски колючей угольной пыли. Уголь, самый важный из элементов, помогающих двигать вперед работу мира, распределяется здесь между беззащитными судами, которые терпят крайне жестокое обращение. Можно было бы думать, что свободное судно, заточенное в пустынном лабиринте этих бассейнов, зачахнет и умрет, как дикая птица, запертая в грязную клетку. Но судно -- быть может, потому, что оно верно моряку -- способно вынести самые невероятные издевательства. Я видел суда, выходившие из некоторых доков, они походили на полумертвых узников, выпущенных из подземной тюрьмы: замызганные, измученные, совершенно неузнаваемые под слоем грязи. А матросы их, вращая белками на черных, истомленных лицах, жадно глядели на небо, такое дымное и тусклое, словно в нем отражалась мерзостная нечистота земли. О доках жe лондонского порта на обоих берегах Темзы можно, по крайней мере, сказать одно: хотя люди и жалуются на их несовершенное оборудование, на устарелые правила, на недостаточно быструю отправку, ни одно судно не выходит из него в полуобморочном состоянии.