– Туебень![3] – шумел пулеметчик. – Ну что губы вывернул, рыба? Ему хоть в морду, а он тебе – улыбочку. В самооборону его – пожалуйста! Заста-авили его! Моя бы власть – всех бы вас. Ну ничего, не я буду, если не вытрясу из тебя мякину.
Не очень весело быть подручным при таком пулеметчике. Но Савось ничего – улыбается Головчене преданно, как опекуну. А Головченя и впрямь опекает его. Вот и сейчас: потянулся Светозаров за папиросой, пулеметчик отстранился и потребовал:
– Верни моему второму номеру сапоги – тогда получишь. Всучил свои краги, бутылки дурацкие. И так коротыш, ноги из-под мышек растут. Лежишь с таким и боишься: а вдруг обоих убьют. Немцы, как увидят, обсмеются до слез.
Светозарову надоели эти разговоры. Но возвращать сапоги он тоже не собирается. Взял он их не у партизана, а у полицая. Пусть поблагодарит, что жить оставили.
– Да ему же идут краги, – сердито отшучивается Светозаров, – гляди, какие они кожаные. На генерала похож Савось. Он и сам не хочет размениваться. Не так глуп Савось, как кажется в профиль. Правда, Савось?
На побитом оспой крючковатом лице Светозарова неподдельная убежденность, что Савось «не хочет». И Савось действительно кивает головой.
– Блин ты коровий, – сердится на Савося Головченя и отдает папиросу дяде Митину.
Комендант глядит на возню вокруг его папирос весело-снисходительно.
– У меня тут писатель сидит, – поясняет он небрежно, – у Хотько в доме. Кто половчее наврет, получает папиросу и «московской» полстаканчика. (Пальцем тронул пухлые губы.) Книгу пишет: «Среди героев». Так называется книга.
– Тебе, герой, перепадает небось? – откровенно завидует Носков.
– А как же, за хлеб-соль. А за треп можешь и ты получить.
– И пойду. Я пойду, комвзвод.
Долго нет Носкова. И Царского, который ушел еще раньше, нет.
– Оба они там.
– Вот уж заливают. Хоть бы наклейку принесли.
Толе тоже завидно: посмотрят живого писателя. Наконец идут. Царский, размахивая руками над Носковым, который по плечо ему, внушает что-то. У каждого казбечина в зубах.
– А что вам рассказывать? – важничает Носков. – Лучше ты, Светозаров, расскажи, как самолет сбил.
Потрогал винтовку удивленного Светозарова.
– Из этой? Скромница, а! Сбил – и ни гугу. Хорошо, что я знал, в точности все писателю расписал. И как Савось танки немецкие подрывал. Сколько ты их там – три? Не помнишь. Хорошо, что я все помню. Что гогочете? Все, как надо. Отработал честно.
– Ох и трепло ты, оказывается! – восхищается Головченя. – А он что? Все записал?
– И про бороду свою прочитаешь. Мол, все немцы знают Головченю, бороду его. В Берлин Гитлеру докладывают каждый день: «Бьет нас Борода. Как быть дальше?»
– Ну, а про себя?
– Там будет сказано, – вмешался Коренной. – «О себе этот мужественный, широкоплечий мститель не сказал ни слова. Но видно было по шрамам на спине и ниже…»
– Ой, убил!.. – Головченя чуть не задохнулся.
Взвод снова на ногах. Солнце будто остановилось, и потому кажется, что не будет конца дороге, песчаной, ускользающей из-под ног. Когда выходили из лагеря, белье на тебе было приятно жесткое, «поджаренное». Теперь оно липнет к спине, как пластырь.
Что за процессия впереди? Волы, что-то большое, люди мечутся. Ага, котел волокут, давно поговаривали о партизанской мельнице. Последнюю во всей зоне мельницу сожгли с самолета в прошлом году. Ручные жернова выручают и жителей и партизан. Но попробуй намели ручными на все отряды.
Три пары волов тащат сани-волокуши, вдавленные в песок желтым от ржавчины локомобилем. Колесо маховое уцелело – будет крутиться. Двое дядек с палками, три партизана с винтовками – все потные до колен, все усмехаются счастливо. И взвод им улыбается.
– А самогон гнать можно будет? – интересуется Носков.
– Можно, – обещает дядька с палкой.
Деревня Пьяный Лес – в самой низинке. Никакого леса тут нет, но садов много. И девчат. Наверно, по три на хату. Стоят за калитками, сидят на скамеечках. Одеты по-воскресному, но скучноватые.
– Споем? – спрашивает Носков. Сипловатый голос его позвончел, а помятое некрасивое лицо будто изнутри засветилось. Шепчет что-то Коваленку, Головчене.
– Давай, хлопцы, – одобрил Пилатов. Любит он, когда у взвода хорошее настроение.
Там, где особенно цветятся платья и белеют лица, рявкнули: «Зачем ты, Машка?..» Слова-то, слова у этой песни! Можно подумать, что Баранчик ее сочинял. Смущенные девичьи лица пропадают за бородами улыбающихся дедов.
Царский гогочет, командир взвода тоже смеется, но неуверенно. Красивые глаза Пилатова вдруг заскучали, сердитыми сделались.
– Носков, Коваленок – в дозор! Шаляпины мне сыскались!
Деревня осталась позади. От леса идут человек десять. Царский, не останавливаясь, вскидывает автомат. Три раза, прикладом вверх. Ответить должны два раза – стволом вверх. Но там остановились, машут руками.
– Лявоновцы – ясное дело, – говорит Головченя, – пароля не знают.
«Лявоновцы» – отряд новый в этой местности, пришлый. Вооружены они слабо, бродят, как цыгане. Теперь и своих, ежели вахлак, обзывают: «ля-во-новец». Но те, впереди, может быть, и не партизаны вовсе. Взвод, хотя и с некоторой настороженностью, идет навстречу незнакомым. Толя видит, как взвесил на руках свой пулемет Головченя и как нетерпеливо оглянулся на отставшего Савося. Никто ничего не говорит, но привычно прикидывают, как и где залечь, если… Нет, все-таки партизаны. Угадывается это не по одежде (на партизанах зеленого, немецкого не меньше, чем на полицаях) и не по оружию. Угадываются партизаны по тому, как идут, как держатся, как чувствуют себя здесь, между Пьяным Лесом и Большими Песками. Полицаи на этой дороге, в этом месте шли бы иначе и держались бы не так.
Вот уже дозор – Носков и Разванюша – подходит к незнакомой группе.
– Из какого отряда? – спросил Царский, когда сблизились. Спросил грозно. Иначе он не умеет. Он и смеется грозно. Зато когда орет, гневно округляет и без того круглые «кавказские» очи, хлопцам весело. Но чужие-то не знают его и потому смотрят удивленно.
– Тихоновцы, – не без гордости говорит рыжий партизан, здоровила, под стать Царскому.
– Думали – лявоновцы, – замечает Носков, – птицу по полету видать.
– Мы давно из лагеря. Знаем, что пароли сменили, а как – не знаем.
Начался охотничий перекур. И разговор охотничий.
– Два эшелончика ахнули. Обмывали, замачивали на поселках. У нас так: за эшелон – неделю курортов.
– Наши подрывники тоже, – ухмыляется Носков, – как закатятся на поселки, хоть под конвоем их приводи. А подорвали али нет – у бабки узнай.
– Вы его чем кормите? – поинтересовался рыжий. А Носков улыбается. Весело ему быть злым, неприятным.
Отдыхали в Больших Песках. Козырек тени от штакетника узенький, жалкий. Ни деревца в этом селе. Но трава мягкая, истоптанная, даже на дорогу выползает. Пустынное село. Перейдет улицу женщина с ведрами, и снова ни души. Лишь два партизана – «чужие» – отдыхают в тени дома с заколоченными окнами.
– Пойти, что ли, попить, – говорит дядя Митин.
– Гляди, что и не дадут.
Это сказал «чужой». Он очень молод и очень худ. Взгляд лихорадочно-пристальный, как у чахоточного. Из сумки торчит голенище сапога. Одна нога, запеленатая бинтами, обута в лапоть.
– Подожгли бы немцы Пески с того конца, – говорит он, – я бы – с этого.
Коренной сразу вспылил:
– Больно сердит.
– А ничего не сердит. Ты вот пойди есть попроси. Со своим хлебом – пожуешь. А запить не дадут. Я местный, знаю этих. Видишь, хаты заколоченные, как гробы. Ты думаешь – где хозяева? В гарнизоне.
– Да что это за село такое? – удивился Молокович. Удивляется этот парень всегда очень бурно, до восторга. – Кулаки тут одни, что ли?
– Хэ, сказал! – Парень с сапогом в сумке поморщился. – Самые доходяги. На этих песках – разбогатеешь. И потом – староверы. Им бы только церковь да самогон, любому черту душу продадут.
– Ну это не факт, что староверы, – вмешался Головченя. Он из всего веселенькое извлечет. – Разванюша – тоже старовер.
Раз заговорил Головченя, отзовется Шаповалов. Так и есть:
– Какой он старовер? С одними усиками? Вот ты, с бородой, – да.
Распластавшийся навзничь Головченя улыбается, довольный, веселая цыганская борода его смоляно блестит, будто плавится на желтом сукне итальянского мундира.
– Нет, правда, почему так? – добивается чего-то Молокович. – Вот наши Броды – все в партизанах, почти все. А пять километров от нас деревня – полицаи. Да какие еще! В гражданскую и потом все они передовыми казались, а теперь злы-ые… И перед войной врагов у них полно было.
– Вот потому, может, и злые, что слишком много врагов было, – сказал Бакенщиков. Видно, это – продолжение спора с Коренным, потому что тот сразу откликается:
– Кому оправдание подыскиваешь?
Бакенщиков ответил не сразу. Снял очки, потер стекла о грудь. Глаза запавшие, усталые. Тихо, с какой-то тоской заговорил: