Репейка уже освоился с комнатой на колесах, но каждый раз, когда в окно врывался новый звук, тревожно поглядывал на человека, который не спускал с него глаз.
«Надо бы разжиться молоком для собачки, — подумал Додо, — а, может, он доест вчерашние остатки с хлебом?»
Вопрос был совершенно излишним, там, откуда явился Репейка, собак не баловали. Он грандиозно позавтракал и с озадаченным видом уставился на тарелку, где оставалось еще немного еды. Хорошо бы съесть и это, но что делать, если больше нет места? Его живот раздулся, словно автомобильная шина. Репейка вздохнул, вытер о пол выпачканную в картошке морду и, бросив последний взгляд на тарелку, влез в ящик.
«Надеюсь, человек не тронет моей картошки», — подумал он.
Клоун улыбнулся.
— Да, ты непривередлив, что верно, то верно. Ну, спи себе.
Но тут загомонили непривычные шумы маленького городка, иногда и Додо выглядывал в окошко, когда же выехали на площадь, он погладил щенка.
— Лаять нельзя! Нельзя! Вот я приду, и мы поедим еще…
Репейка, помаргивая, смотрел на него из своего ящика и сдержанно соглашался, вильнув хвостом, что означало: еда дело хорошее, но сейчас не самое спешное… Лучше бы поспать, но в таком шуме…
Додо исчез, возле повозки начались какие-то торопливые приготовления. Потом рокочуще — ухаауу! — взревел лев, и шерсть на Репейкиной спине встала дыбом от ужаса.
Этот рев не был случайным, он так же входил в программу, как обезьянка Пипинч, одетая в смокинг и обслуживавшая Эде, медведя, который сидел у накрытого скатертью стола и нетерпеливо поглядывал на вход: когда же Пипинч принесет ему большую бутылку с пивом.
Наконец, Пипинч являлась, приветствуемая ворчаньем Эде, ставила пиво на стол, и Эде, обхватив бутылку передними лапами, единым духом осушал ее.
Публика горячо приветствовала Эде и непременно находились добряки, сами любители пива, которые начинали кричать:
— Дайте ему еще пива!..
На что директор цирка — Таддеус Чилик — с любезной улыбкой заявлял во всеуслышание:
— Эде знает меру! — Затем он брал мишку «под руку», и оба с поклонами отступали в темноту. А среди публики еще долго не умолкали аплодисменты.
Львиное рыканье было вступлением ко всем этим усладительным зрелищам, оно подхлестывало любопытство, хотя Султан ревел вовсе не от радости и пива не получал, впрочем, и не желал его.
Пока что весь персонал был занят установкой шатра и справлялся с этим поразительно быстро, так как каждый человек, каждая рука точно знали свое дело. Колоссальные металлические гвозди вошли в землю, словно в масло, канаты не перепутались, лебедки играючи растянули огромный брезент, и вот тут-то маэстро Таддеус сказал долговязому человеку с ястребиным профилем:
— Пора, Оскар, пора старику высказаться.
Оскар подхватил железную палку, вскинул ее на плечо и медленно прошествовал перед клеткой льва. Он ничего не сделал, даже взгляда не бросил на зверя, только поиграл палкой на плече, и Султан рявкнул так, что Репейка чуть не вывалился из своего ящика и окна окрест задрожали.
Султан не подозревал, конечно, что его рев — истинное сокровище для цирка, не знал, что это — самая обыкновенная реклама, он даже не сердился больше на железный прут, доставивший ему некогда столько мучений. Да, этот железный прут и другие средства пыток сломили необузданный упрямый нрав Султана, волю и всякую самостоятельность, все это осталось в прошлом, в том прошлом, когда он был свободен. Сейчас на арене бич лишь пощелкивал, даже не касаясь его, да и роль железного прута свелась к тому, чтобы подтолкнуть в клетку мясо, иной необходимости в нем не было.
Султан был уже очень старый лев, и у него не было ни малейшего желания сжать страшные челюсти, когда Оскар совал в его открытую пасть свою напомаженную голову: в желтых глазах зверя проскальзывало скорей отвращение, и чуть-чуть морщился нос, потому что не любил он винного духа — в противоположность Оскару, который его любил… Однажды Таддеус заметил даже, что не удивился бы, если б Султан, подышав над Оскаром, ушел с арены, покачиваясь, а за кулисами потребовал бы еще пятьдесят грамм…
Оскар обиделся, и Таддеус не повторял своей шутки, потому что Оскар держал в руках все зверье, а от леопарда Джина только Оскар и мог хоть чего-то добиться. Но полностью сломить Джина не удалось и ему. Работая с ним, Оскар всегда держал в кармане пистолет, а по затылку у него пробегали мурашки, когда нервный змеиный хвост леопарда, завиваясь в устрашающий вопросительный знак, свисал вниз с дощатой лежанки, расположенной на двухметровой высоте, куда Джин вскакивал одним махом, без малейшего напряжения.
Манящий рев Султана отзвучал — в любопытной толпе детворы какая-то девчушка целый кулак засунула в рот от страха, — и тогда Додо подошел к стоявшему в сторонке мальчугану, который был постарше других и спросил, не знает ли он здесь в городке человека по имени Денеш Кендёш.
Мальчик подумал немного и сказал, что не знает.
— О чем ты говорил с тем мальчиком, Додо? — спросила Мальвина, которая была наездницей, но интересовалась решительно всем.
— Предложил мне щенка, продать хочет… может, пойду посмотрю…
— Купи его, Додо, обязательно купи, ты ведь так одинок…
Додо отвернулся и понес на место скамейку, но глаза Алайоша совсем потемнели; он поманил жену за брезентовый навес.
— Мальвина!
— Лойзи, миленький, сама уже поняла… не сердись, я ведь добра хотела…
— Послушай меня. Я человек терпеливый, и мне нет дела, чего ты хочешь и чего не хочешь. Этот бедолага и так ни о чем ином не думает, кроме как о милой своей девочке… а ты еще напоминаешь ему…
— Лойзи, дорогой, богом клянусь, ты прав, я с радостью сама надавала бы себе пощечин…
— Не утруждай себя, дорогая, если такое еще раз повторится, я займусь этим сам! Вот тебе мое слово!
— Желала бы я на это посмотреть, — прошипела наездница, когда Алайош отошел, — хотя он прав, черт возьми! — И она утерла глаза, потому что от злости за обещанные пощечины и грустных воспоминаний о дочурке Додо на глаза ей навернулись слезы.
Репейка, разумеется, никаких приготовлений не видел, только угадывал с помощью слуха и обоняния, ибо скитавшийся по площади ветерок забрасывал иногда и сквозь жалюзи окошка смешанный тяжелый запах смоляных опилок, конского навоза, сена, диких зверей и кровяного мяса. Запахи были знакомые и незнакомые. Некоторые навевали какой-нибудь образ: конский навоз заставлял припомнить лошадей, сено — траву, баранов, загон, Янчи и старого пастуха. Это были самые понятные, все заполняющие и над всем парящие воспоминания… но громоподобное рычанье льва не укладывалось никуда, и очень пугал шедший от клеток запах пропитанных кровью досок и тухлого мяса — эти запахи не имели конкретного образа и заставляли трепетать нервы щенка, словно какое-нибудь колдовство, способное погубить его крохотную жизнь.