Garçonnière [17] Сесиль Гудро располагалась в укромном углу с сырыми позеленевшими от мха стенами из старого пемзового камня, на задах дворца Гальера. Когда они прибыли, еще не стемнело окончательно, и краткая неподвижность их такси – хоть она и была точно такой же, как у других, – мгновенно стала подозрительной, исключительно благодаря мху, покрывавшему сочащиеся стены. Это впечатление было бы еще сильнее, случись – желательно, этаже на четвертом соседнего дома, – какой-нибудь воображаемый наблюдатель, если б такой человек существовал в этом богатом, но малонаселенном квартале Парижа. На лестнице было так темно, что, когда они вошли в дом, Сесиль Гудро повела Бетку за руку.
– Не споткнитесь… сюда! Давайте на «ты», идет?
Они карабкались по длинной винтовой лестнице.
– Еще один этаж – и мы у моей двери, погоди!
Гудро пала на четвереньки, шаря под ковром в поисках ключа.
– Вот, моя милая рыжая, нашла! Худшее позади! – сказала Гудро, вставляя ключ в замок и бесшумно открывая дверь.
Они миновали в темноте просторную комнату, отзвучивая каблуками словно в вестибюле «Амбассадора», цокая, как по мрамору. Затем прошли между тяжелыми портьерами во вторую, еле освещенную, гораздо меньшую, но с очень высоким потолком, из-за чего комната казалась одновременно и интимной, и торжественной. Вся она была драпирована широкими полосами маргаритково-желтого и черного атласа, уложенного вертикально вдоль стен, сходящимися кверху наподобие купола, соединяясь посередине на манер громадной розетты, отделанной серебристым галуном, с нее свисал тяжелый черный шнур, усыпанный серебристыми же крупинками, а на конце его крепился, довольно низко и строго посередине комнаты, очень большой, но хрупкий японский фонарь в розочку цвета моли – если, конечно, предположить, что бывает моль такого цвета. У всех четырех стен, обращенные друг к другу, стояли четыре очень низких дивана, одинаково покрытые шиншиллой и заваленные крупными старинными восточными подушками; диваны разделяли только входная дверь и окно в стене напротив. Эти два отверстия были скрыты громадными шторами, с такими же складками и из того же материала, что стеновые драпировки, и таким образом, когда дверь и окно были закрыты, создавалось впечатление замкнутости в абсолютной одинаковости материалов. Под лампой, но чуть ближе к углу между дверью и окном и высотой с диваны размещался прямоугольный черный лакированный столик, на котором лежали в идеальной симметрии две опийные трубки, маленькая спиртовка, иглы, биксы. Еще два штриха довершали общее впечатление от комнаты: маленькая ниша, в том же углу, в котором стоял стол, на середине высоты стены, одетой в атлас, висела русская икона, озаренная лампадой. На полу сплошной толстый ворсистый ковер цвета винного осадка, по которому идешь как по гибким иглам, смягчался еще больше четырьмя громадными шкурами белых медведей, четыре пасти разинуты, восемь хрустальных глаз смотрят друг на друга.
– Сбрасывай одежду! – сказала Сесиль Гудро, кинула ей переливчатый капот табачного оттенка и, раздевшись сама, облачилась в некое подобие бледно-голубого лоскутного халата в бурых пятнах там, где чернели прожженные дыры.
Бетка сняла с себя все в считаные секунды, а пока подворачивала рукава предложенного ей капота, с тревожным сердцем наблюдала краем глаза за Сесиль Гудро. Та уже устраивалась поудобнее – с такой легкостью, будто в комнате никого не было. Нагое тело Сесиль Гудро несло на себе отпечатки разорения, груди ее усохли, однако ноги сохранили божественную красоту и стройность. У нее было лицо птицы, похожей на кошку, а тело – кошки, похожей на птицу, нисколько при этом не на сову, как могло возникнуть искушение предположить. По сути, птичьего в Сесиль Гудро была исключительная хрупкость лодыжек, запястий, тощей зеленоватой шеи, малый объем ее крошечного черепа, в волосах, вившихся легкими отдельными локонами, гладкими и одинаковыми, как перья; а кошачье в ней заключалось в настойчивом зеленом взгляде и мужском цинизме заостренных зубов. Да и все остальное в ней было кошачье: текучие изгибистые движения, сосредоточенная кошачья истома праздности и даже мяуканье, ибо можно было сказать, что свои знаменитые остроты, краткие и осененные чувственными интонациями, она скорее мурлыкала, а не произносила.
– Нравится? – промурлыкала Сесиль Гудро, поводя головой кругом, так, будто с расстояния погладила весь атлас на стенах. – Мне плевать на декор, это слишком Поль Пуаре, но мне нравится его gaga [18] и анахронистичность. Купила все целиком, с аукциона, вот как есть, у князя Ормини, она ему надоела до смерти, понимаешь? Но, вот увидишь, моя киса, как только привыкнешь, вся эта чрезмерная роскошь начнет, несмотря ни на что, казаться тебе очень подходящей для курения. Это не кролик, знаешь ли! Настоящая шиншилла, девочка моя. И сколько! – сказала Гудро, пиная мех голой птичьей ногой. – Ормини носа рукавом не вытирает, это уж точно! Видишь вон ту чашу, вроде супницы, для рвоты? Чистое золото!
Говоря все это, Сесиль Гудро выпрямилась и подтянула к себе лакированный столик с курительными принадлежностями так, чтобы он оказался на уровне ее груди. Бетка подошла и улеглась рядом, слегка прижимаясь к Сесиль. Та быстро и непринужденно обняла Бетку за шею, прижавшись лицом к ее лицу. Две пары их глаз сосредоточенно наблюдали за подготовительным ритуалом: Сесиль двумя руками по-деловому готовила им первую трубку. С виртуозностью китайского мандарина она скатала на кончике иглы крошечный шарик опия, нагрела, поднесла близко к огню, пока тот не затрещал, но как раз в тот миг, когда шарик готов был загореться, вынула его и принялась лепить, мять, играть с ним чувственно, будто это вещество столь же драгоценно, как то, что великие нарциссы извлекают из своих носов и ушей и помещают обратно с таким великим восторгом. Сесиль Гудро думала, очевидно, о том же – смеясь, она сказала Бетке:
– В общем, это почище будет, чем ковырять в носу, э? Вот так занятие! Взять бедняжку Ормини – он курит, как благословенный, а сам устал от этой атмосферы! Понимаешь ли, дитя мое, есть две разновидности курильщиков: те, кто курят, чтобы создать атмосферу для себя, и, стоит им добиться желаемого, она им прискучивает, и те, кто курит просто потому, что им прискучила атмосфера. Первые почти всегда эстеты, с легким недоумием, эдакие Ормини, а вторые – это я, настоящие, догматики, никакого жеманства. Но вот, видишь ли, как все занимательно: в итоге мы покупаем их атмосферу, готовой, со всем их жеманством и их возней. Пососи мне ухо, chérie , меня это пробуждает… чуть ниже – спасибо, девочка. Нажми на кнопку, сделай одолжение, – прямо под столом, погасим свет – да просто ногой. Вот! Так лучше, с маленьким пламенем, верно? И правда хорошо – лампада у иконы. Ормини наверняка гордился этим эффектом, бедный выродок! Тебе сколько лет?
– Как хорошо здесь! – вздохнула Бетка.
– Ну же, ты меня слушаешь? Тебе, должно быть, двадцать?
– Хуже, – рассмеялась Бетка. – Восемнадцать!
– Плохо дело! Так я и думала – глупый возраст! Вот, сокровище мое, вдохни этот аромат, – продолжила Сесиль Гудро, прикладывая трубку к губам Бетки. – Однажды ты еще скажешь спасибо старухе Гудро за то, что обучила тебя курению этой мерзости. Ты создана для нее – довольно лишь взгляда на тебя! Твое тоскующее лицо, и этот большой чувственный рот. Разве не видишь – они не подходят друг другу! И лишь хорошая порция опия может привести их к согласию. У меня был опыт. Я могу высмотреть будущего курильщика в толпе на корриде. Напомни мне поведать тебе историю юного Ортиса, которого я подобрала в Мадриде. Сегодня я не вещаю, понимаешь? Просто говорю, что в голову приходит. Но впереди у нас несколько лет, и ты услышишь от твоей Сесиль немало занятного. Могу дать тебе любой литературный привкус, по желанию, Марселя Пруста, например, – настоящего, живого, а не как у него. Могу немного Лотреамона, но для этого мне нужно фортепиано. Его этому месту недостает, как считаешь?
Бетка только что докурила трубку – с жадностью кормящегося младенца. Она уже начала извлекать удовольствие из разочарования от Вероники и погрузилась в грезы, в которых та была «поражена» новой разгульной жизнью Бетки, и эта жизнь уже показалась ей наделенной исключительным достоинством превыше всего, что ей было известно.
– Лишь у некоторых греховодников есть определенная честность и прямота, – заключила она, совершенно покоренная неотразимой персоной Сесиль Гудро. – Я ничего не чувствую, никакого действия, – продолжила Бетка, мягко онемелая, принимая от Сесиль предложенную третью трубку.
– Эта сильнее, беспримесный опий, но ты все равно ничего не почувствуешь – опий не производит никакого действия, но умеет кое-что поважнее: он отменяет власть мерзости этого мира над тобой. В твоем возрасте люди верят либо в то, что могут изгнать бессчастье, либо что могут изобрести искусственную жизнь. Нет искусственного Рая, есть только способ превратить эту тонкую студенистую боль – тоску – во что-то приятное. Все в порядке? Себе сейчас тоже сделаю.