Войков прислушивался, веки у него дергались в такт выстрелам, Голощекин держал в руках часы, Белобородов съежился. Дидковский привалился спиной к дверям комнаты, за которой шла бойня, и молчал, уставившись в одну точку.
— Предлагаю всех увезти к реке, в мешки, колосники — и в воду. Скрыты будут навсегда! — с восторгом произнес Войков.
Стрелять перестали, Голощекин закрыл часы. «Все. Убиты. Сжечь их к чертовой матери», — закурил нервно; Белобородов выдернул папироску у Шаи изо рта и, затянувшись пару раз, раздавил каблуком: «Якова назначили? Якову поручили? Вот пусть и ломается. Мы тут не объедки чужие подбираем, мы — контроль революции!»
Отвалились створки дверей, повалил дым, сквозь него, тенями, пробирались один за другим партейцы: русские, местные и иностранные; за ними, на полу видны были бесформенные тела и кровь повсюду…
Войков оглянулся на своих и решительно шагнул к дверям смертной комнаты, на пороге не задержался, сразу пошел к распростертой Александре Федоровне. Кровавых луж было в обилии, кровь на глазах свертывалась, превращаясь в странное подобие говяжьей печени, на одной такой луже наркомпрод поскользнулся и едва не упал. Повернул к Якову белое, словно крахмалом присыпанное лицо, спросил тихо — так, чтобы те, в коридоре, не слышали:
— Столетия пройдут, благодарное человечество нам памятники поставит. Одно: зря ты по форме не огласил. Я, значит, о том, что хочу этот перстень… — наклонился, оборвал с шеи императрицы кольцо на цепочке: золотое, с огромным кроваво-черным рубином, гладко отшлифованным. — Ты, поди, и не знаешь, что это зовется «кабошон»? — Юровский махнул рукой, бери, мол. — Спасибо. Праправнуки глянут — и вспомнят. Тебя, меня, товарища Ленина, — постоял на пороге, вглядываясь в бездонный камень, потом посмотрел на мертвецов. Все они застыли в разных позах — как смерть застигла, лежали вповалку, некрасиво, и все же было в этой нечеловеческой картине нечто возвышенное и даже очищающее, будто сказал кто-то за спиной Петра Лазаревича: «Совершился Промысел Божий во искупление грехов…»
— Чушь! — крикнул Войков. — Бога нет! Сказки все это!
— Чего ты орешь? — удивился Юровский. — Нету, есть — тебе-то что? Наше царство отсюда и строится без Бога, запомни, — погасил свет, и вдруг там, в темноте, призрачно возник широкий луг и лес на краю, и две лошади с казаками-конвойцами проскакали, охватывая в кольцо счастливого, смеющегося Николая Александровича и мальчика: так радостно, но уже не от мира сего бежали они навстречу друг другу…
Над травой плыл мокрый туман, звуки колокола, невесть откуда взявшиеся, донеслись издалека, словно сон…
Призрачный дом — бывшая дача управляющего — здесь решили переночевать Дебольцов и Бабин — стоял на отшибе, среди сада, владельцы уехали или их расстреляла новая народная власть, Бог весть.
Дебольцов проснулся первым: стройное пение ввинчивалось в мозг, низкие мужские голоса выводили будто панихиду: «Коль славен наш Господь в Сионе» — и, подчиняясь неведомому зову, полковник встал. «Слышите, ротмистр?» — «Что? — привстал Бабин. — Рассвет? Извините…» Храп стал еще сильнее. «Надо же… — подумал. — Сильный характер, все нипочем» И вдруг обнаружил — безо всякого, впрочем, удивления, что одет не в затрапезный костюмчик, выданный Бабиным еще на подъезде к Петербургу, а в гимнастерке, погонах, аксельбантах — справа, как положено, и даже Георгий — ведь избегал носить при Государе, все же сразу скажут: любимчик. Государя и так обсуждают — мерзко, несправедливо, зачем же добавлять? Между тем пение обнаружилось где-то совсем рядом, близко даже, вышел в сад, цвет листьев и травы был невсамделишный, какой-то чрезмерно зеленый, словно театральная декорация. Хотел вернуться и разбудить Бабина, но здесь увидел сквозь туман стройную человеческую фигуру: некто шел навстречу шагом легким, неторопливым, было такое впечатление, что и земли едва касается. Вот он выплыл из тумана, Господи Сил, да ведь это…
Шагнул навстречу. Царь стоял у куста, который был весь зелен, только одна ветка по-осеннему багровела, оттеняя бледное, белое даже лицо и белую же эмаль креста.
— Ваше величество… — проговорил одними губами. — А как же императрица? Дети?
Царь молчал, взгляд был вроде бы и живой и в то же время так устремлен куда-то в пространство, что поймать его никак нельзя было, и от этого леденела кровь. И вдруг он поднял правую руку, в пальцах зажат листок, сложенный вчетверо, протянул молча. Как не взять? Это нельзя было не взять, хотя уже и понимал Дебольцов, что видит перед собой совсем не живого человека, а только странный и оттого страшный отзвук. А пение было между тем все громче и громче, оно явно доносилось с улочки, на которой стоял дом, Дебольцов сделал несколько шагов, но теперь от Государя, или от того, что было его обликом, явственно донеслись слова: «Отвезут в лес, и положат на траву, и снимут одежду с убиенных, и все, что найдут, — разделят между собой. А тела бросят в дорогу…»
Дебольцов побежал. В спину ему, вдогон — последнее слово, тихо, как шелест травы: «Помни». Оглянулся. Там никого не было, рванул калитку, выскочил и замер в изумлении, чувствуя, как наползает страх: свершилось…
У покосившегося домика стоял, сияя фонарями, грузовик «фиат», за крышей шоферской кабины уже совсем высветлело, и оттого автомобиль смотрелся страшным силуэтом. Подошел на негнущихся ногах, встал на колесо…
Так и есть, ведь ожидал это увидеть: трупы, много, и так хорошо виден мальчик с двумя прострелами на груди, Государь — будто заснул, только кровь у рта и синие губы, черные веки… Остальные — вповалку, окровавленные, но лица мирные, словно познавшие последнюю тайну…
Звезды меркли и гасли, пение смолкло, и где-то совсем рядом прозвучал веселый голос Бабина: «Прекрасный рассвет, полковник!»
— Что? — пружинисто сбросил задубевшее тело с постели, за окнами вовсю щебетали утренние птахи, Бабин стоял на пороге и сладко потягивался, словно сытый домашний кот. — Какой… какой рассвет… — сбежал по ступеням крыльца — вон он, куст, ветка увядшая, этого же просто не может быть… — Идите за мной! — как боевой приказ отдал и пошел быстрым шагом таким знакомым ночным путем. В спину хлестнул удивленный голос: «Полковник… Стихи какие-то?» — вернулся, Бабин держал в руке сложенный вчетверо лист — тот самый:
«Пошли нам, Господи, терпенье…» Значит — не сон?