– Пусть твои глаза смотрят вперед, а не назад, – говорила Клаудия. Прошлое – выражаясь сегодняшним языком – ее трогало мало.
А потом, совершенно внезапно, это прошлое ее проглотило, а те сантименты, против которых мы выступали всю нашу жизнь, стали для меня самыми дорогими. Обычно я приберегаю сантименты для того, чтобы произносить их в постели и ублажать ими ту, с которой я в этот момент эту постель делю. Если же моя партнерша не хочет их слушать, я буду произносить их за обедом или за ужином. Джилл довелось услышать уйму такого рода сантиментов, только она не обращала на них никакого внимания. Однако, невзирая на это, я собирался купить для нее какое-нибудь скромное украшение. Обычно бедняжка Джилл умудрялась связываться со скрягами, которые ей никогда ничего не покупали.
Примерно ко времени ланча я оделся и побрел на Пятую авеню, почувствовав, что готов немножко посмотреть достопримечательности. Погода показалась мне на редкость холодной. В парке с деревьев сдувало листья; они летели вдоль тротуаров и падали на мостовую, шурша под ногами прохожих и под колесами машин. По-видимому, никому, кроме меня, холодно не было. А большинству людей, двигавшихся по Пятой авеню, такая погода, судя по всему, доставляла истинное удовольствие. Эти люди выглядели крепкими, деловыми. Их лица выражали энергию. Похоже, они все разговаривали между собой – люди одного круга. Не знаю почему, но они мне напомнили индейцев – американских индейцев, тех, что, очевидно, существовали в Америке в девятнадцатом веке. Как и те индейцы, нью-йоркцы производили впечатление людей, прекрасно освоивших свою среду обитания. Они точно знали, когда надо сойти с обочины на тротуар, а когда – не надо. Они знали, где купить самую лучшую колбасу-салями и как избежать встречи с грабителями и другими опасностями городской пустыни. Ветер их ничуть не беспокоил. Для них Нью-Йорк был их собственной пустыней, их равнинами, их собственным Каньоном де Чили… Нью-йоркцы были такими же выносливыми, как индейцы из фильмов, как скажем, Берт Ланкастер в фильме «Апаш».
Однако я к манхэттенскому племени не принадлежал. И я просто замерзал. Мне пришло в голову, что сейчас я оказался лицом к лицу с осенью, а с ней мне никогда раньше дела иметь не приходилось. На мысе Бэрроу на Аляске, где мы снимали фильм «Индейский чум», было гораздо холоднее, но там мне ни разу не надо было выходить на улицу. Тогда я весь день сидел в сборном цельнометаллическом домике казарменного типа и переписывал заново какие-то нечленораздельные слова, которые, как мы считали, должны были представлять эскимосский диалект. Все съемочные группы всегда пьют без меры, но группа, снимавшая «Индейский чум» в этом отношении побила все рекорды. Эти рекорды, навряд ли кто-нибудь превзойдет. А я, естественно, тогда здорово прибавил в весе.
На Пятой авеню никаких сборных цельнометаллических домиков не было. Поэтому я пошел быстрее, к тому же меня сильно подталкивал ветер. Наконец я добрался до отеля «Сан-Режи». Там я нашел какой-то бар, погрузился в него и заказал себе скотч.
– Похоже, вы замерзли, – сказал бармен. – Наверное, вы из Калифорнии.
– Почему из Калифорнии? В этой стране есть и другие теплые места. Я бы мог быть, скажем, из Флориды.
– Вряд ли, – произнес бармен. – Б-ы-л я во Флориде.
Я никак не хотел соглашаться, что приехал из Калифорнии, хотя пока я потягивал свои две-три рюмки, бармен изводил меня вопросами. Пока я пил, у нас с ним шел такой разговор, который мог бы по праву вполне вписаться в любую из пятидесяти картин, сделанных в сороковые или пятидесятые годы. А в некоторых из этих фильмов, весьма возможно, работал и я сам. Этот бармен был очень шаблонный – я лично знал два десятка характерных актеров, которые сыграли бы его лучше, чем он сам себя. Он был невысок ростом и драчлив. Поскольку я воспринимал Манхэттен через призму индейцев, я решил, что он либо из племени юта, или из племени диггеров. Скорее всего он – из диггеров.
– Раз уж вы не из Калифорнии, то вы – писатель, – сделал вывод бармен.
– С чего это вы так думаете? – спросил я.
– Вы пьете, как писатель, – сказал он. – У них у всех – кровь жидкая, у них да у калифорнийцев.
Если бы я стал играть ту роль, которую он мне отвел, то я бы очень скоро начал давать ему щедрые чаевые и называть его «мой славный парень». Но на самом деле я подумал, что он всего лишь ничтожный подонок, и мне не хотелось давать ему большие чаевые. Когда же до бармена дошло, что его остроумный анализ богаче его не сделает, он ушел, предоставив мне возможность минут двадцать наслаждаться скотчем.
Спустя какое-то время я впал в депрессию. Мои депрессии – как плотные тучи, – сквозь них не пробиться ни одному лучу света. Мне показалось, я забрался на какую-то странную сцену. Жизнь уже больше не была реальной жизнью – она просто плохо имитировала искусство. В девяти случаях из десяти оказывалось, что я играю типовые роли, специально созданные для меня: веселый пьяница, многосторонний литературный поденщик.
Никому никогда не приходило на ум предложить мне роль ловкого нарушителя чужого супружеского счастья. А именно им я являюсь уже много лет. Но, странное дело, по непонятной для меня причине, приехав в Нью-Йорк, я вдруг стал сомневаться в этой своей ловкости. Уж слишком спокойно просидел я все утро в отеле, не испытывая ни малейшего желания что-нибудь предпринять. Кто-нибудь мог бы мне возразить, что, де, в моем возрасте можно было бы уже позволить себе от этого отдохнуть. Но подобный аргумент мне бы не подошел. Отдых себе могут позволить только молодые. А в моем возрасте стоит лишь раз допустить хоть малейшую инертность, как она может перерасти в постоянную. Немногим более года назад я прекрасно играл в ручной мяч, и это в какой-то степени уравновешивало мое пристрастие к выпивке. А потом мой любимый напарник ушел на пенсию и уехал в Ла Джоллу. Я тогда поленился и не очень-то старался найти себе другого напарника. А когда нашел, было уже слишком поздно. Буквально через пару недель я совсем потерял спортивную форму. С тех пор ни в какие по-настоящему жесткие игры я уже больше играть был не в состоянии. И если бы я пересилил себя и стал играть, это бы, наверное, меня убило.
По сравнению с прелюбодеянием, ручной мяч – просто расслабление. Кардиологи совершенно правильно говорят, что прелюбодеяние – самый изнашивающий из всех видов спорта. Оно требует куда больше скорости, чем сквош,[1] а тянется оно гораздо дольше этой игры. Для прелюбодеяния нужны энергия, пространство и огромная изворотливость, не говоря уже о периферийном зрении. Чем шире поле зрения, тем успешнее совершается процесс прелюбодеяния. Найти единственно верный стиль – не так-то просто, потерять его – очень легко.