— Кто еще? — Василь Денисыч встал и обвел глазами присутствующих. — Лариса, ты?
— Нечего мне говорить, — сварливо сказала Лариса. — Скучная газета, скучные материалы, молодежь ее плохо читает. Сколько раз мы твердили Ивану Самойловичу: создайте при газете молодежную редакцию, в центре везде такие есть. А он не хочет. Так что я пока помолчу.
— Слышь, Иван, что комсомол говорит?.. Ответить хочешь?
Качуринер поднял лицо от блокнота.
— Я все записал, товарищи. Спасибо за конструктивную критику. Мы учтем. Соберем редакцию, обсудим и учтем. И предложение комсомола учтем. Мы всегда все учитываем.
— Правильно, — сказал Василь Денисыч. — Социализм — это учет. И учти еще одно. Мы тебя не топить собрались. Мы к тебе, Иван, по-доброму относимся, любим тебя по-своему. И помочь хотим. Нам какая газета нужна? Боевая. Но чтоб зря патроны не переводила! Держи порох сухим, Качуринер. В пороховнице, но сухим. Где наш бронепоезд, помнишь? То-то и оно… В общем, работай пока спокойно. Но не успокаивайся, не успокаивайся… Пошли дальше, товарищи.
Кто-то взмолился:
— Перекур, Василь Денисыч.
— Погодишь. Раз Качуринер о театре упомянул, то есть смысл вопросы переставить. Мы сейчас театр коротенько послушаем, и перекуришь себе на здоровье. Давайте сюда директора…
Кто-то из сидевших у двери выглянул в приемную, позвал театрального босса. Босс вошел в кабинет, робко остановился у входа. Босс был немолод, лыс, мал ростом, одет в потрепанный клетчатый костюмчик-тройку и вельветовые полуботиночки типа «Долой мозоли!».
— Здравствуйте, товарищи, — робко поздоровался босс.
— Здоров, товарищ Пихто. Тут тебя не было, а Качуринер тебе врезал.
— Мне? — удивился босс.
— Ну, не тебе лично, а театру. Так что ты давай, говори, какие у тебя проблемы? Поможем всем миром. И Качуринера помочь заставим А то ему все бы критиковать.
— Зашли бы вы к нам в театр, Василь Денисыч, — жалобно начал босс. — Режиссер труппу забросил, а труппа-то — раз, два и обчелся, все на спецзаданиях, сами знаете, работать некому. И что самое главное — не хотят. Зарплата им, видите ли, мала. Тем, кто остался. Грозятся: объявят голодовку, откажутся от зарплаты, создадут худсовет.
— Так создали же, — удивился Василь Денисыч.
— Все равно недовольны. Другой хотят. Одно слово: артисты… А режиссер по спецобъектам бегает, а когда в театре, то — зверь. Репетирует — пулей, на бегу, и все — на крике, на оскорблениях. Меня не слушает совсем. Придите, а, Василь Денисыч?
— Ты что, Пихто, ко мне на прием с этим вопросом записаться не мог? Сразу на большой хурал явился. Ха-арош гусь…
— Я не знал, что хурал. Я просто пришел. И вот товарищи могли бы прийти. И товарищ Качуринер тоже. Ну, не надо днем, так хоть на спектакль…
— Эт-то верно, — согласился Василь Денисыч. — Театр мы подзапустили. Многое людям доверили, большие полномочия на них возложили, а сами — в кусты. Стыдно. Мне, во всяком случае, стыдно… Надо сходить к людям. Я в ближайшее время не смогу, а кто сможет? Качуринер, сможешь?
И тут Умнов, молчавший до сих пор и только жалевший, что не захватил с собой магнитофона, не сунул куда-нибудь в карман — материал шел фантастический! — тут довольный Умнов руку поднял, как первоклассник, и спросил — сама кротость:
— Можно я схожу, Василь Денисыч? Прямо сейчас и схожу, не откладывая… Чего мне про выборы на заводе слушать? Я на них был. Свидетель, так сказать, триумфа…
В кабинете повисло тревожное молчание.
Чего они испугались, думал Умнов. Или я опять что-то не то ляпнул?
Василь Денисыч пожевал губами, почесал затылок, потер щетинку, подросшую с утра, и наконец сказал раздумчиво:
— А что? Идея хорошая. Вы — человек свежий, разберетесь в ситуации и нам расскажете. В московских театрах небось бывали?
— Приходилось, — не соврал Умнов.
— Вот и сравните. Хоть и масштабы разные, а суть — уверен! — одна. Люди. Артисты. Те же яйца, только в профиль… Понял, Пихто? Сейчас с тобой товарищ Умнов пойдет, Андрей Николаевич, журналист из Москвы. Все ему покажи и расскажи, — добавил подчеркнуто: — Все, что в самом театре делается… — встал, пошел к рабочему столу. — Объявляю, товарищи, перерыв на пятнадцать минут. Курите. А вы, Андрей Николаевич, задержитесь. Пока они себя травят, мы с вами парой слов перекинемся… Пихто, подожди Андрея Николаевича в приемной.
Они остались вдвоем в кабинете. Умнов по-прежнему сидел в кресле-люльке-ловушке для унижения посетителей. Василь Денисыч умостился за своим саркофагом из карельской березы. За его спиной на стене висели портреты всех руководителей Советской державы, начиная с Ленина. В отличие от Маяковского Василь Денисыч «чистил» себя подо всеми сразу — чтоб, значит, стерильнее быть.
— Я вас слушаю внимательно, — сказал Умнов.
— Это я вас внимательно слушаю, — улыбнулся Василь Денисыч.
— Не понял. Кто кого хотел увидеть?
— Какая разница — кто. У вас есть вопросы, догадываюсь. Задавайте. Отвечу по мере возможности.
— И велика мера?
— От вас зависит.
— То есть?
— Мера откровенности зависит от вашего желания понять.
— Что понять? Вас лично? Ваших ряженых из кафе? Или ряженых с завода? Или всех других ряженых?..
— А вы, Андрей Николаевич, не ряженый? Вы у нас всегда — в своей одежке?
— По возможности, — не стал врать Умнов.
Василь Денисыч сочувственно кивнул.
— То-то и оно. А возможностей — кот наплакал. Какие у вас возможности — у газетчика-то опытного? Нуль целых нуль десятых.
— Врете! — Хамить так хамить. Разговор, похоже, откровенным получался. — И раньше можно было честным оставаться, А уж сегодня — нечестным просто нельзя быть… Я Краснокитежск в виду не имею.
— Раньше — честным?.. Не смешите, Андрей Николаевич. Вы — человек молодой, послевоенного, так сказать, посева, не буду вам про сталинские времена рассказывать. Давайте недавнее вспомним, когда товарищ Умнов вовсю знаменитым стал, когда его статьи — нарасхват. Еще бы: о нравственности пишет, о моральном потенциале нации!.. Вития!.. А вития знал о наркомании? Знал. О проституции? Знал. О взяточничестве и коррупции в любых эшелонах власти — снизу доверху? Догадывался, догадывался. О том, что самое бесклассовое общество в мире полегоньку становится самым кастовым? Знал, знал, знал!.. Что ж не писал о том? Что ж не разоблачал с присущим ему гражданским гневом? Не напечатали бы?.. Верно, не напечатали бы. Но вы ведь и сами не рвались написать. Вот она честность: не могу молчать! Классик, помнится, выдохнул. А, вы не классик, вы молчали. Сами себя оправдывали: чего зря биться, все равно не опубликуют. Цензор внутри вас был куда страшнее цензоров государственных: те только отнимали у слова свободу, а вы, вития народный, его свободу в зародыше убивали. Этакий, с позволения сказать, абортарий слова. И не подпольный — официальный. Одних творческих союзов для вашего брата-гинеколога штук семь слажено, коли не ошибаюсь… Вы мне сейчас скажете, что были люди, которые… Были. Бились головой об стенку. Иногда разбивали. Голову, конечно. Стенка — она на века. Согласен: герои. Безымянные. Согласен, многие со временем имена обрели. Посмертно. Так вед не вы. Вы у нас не герой, Андрей Николаевич. Вы жить хотите. Вы умело и ловко искали компромисс между совестью вашей, личной, и совестью, определенной свыше. Для всей страны определенной. Ну и для средств массовой информации — особо… Вон вы на мой иконостас поглядываете, на тот, что за спиной висит. Ну-ка вспомните, кого из них вы в своих статьях не цитировали? Двух-трех — из вычеркнутых? А всех остальных — по мере требований времени?.. Молчите? Умеете слушать, хорошее качество… Только не думайте, что я все это вам в осуждение говорю. Да помилуй бог — нет! Я все это вам твержу, поскольку уважаю вас. Верю вам. Единомышленника в вас вижу… Не противьтесь, не надо — именно единомышленника. Вот парадокс: вы во мне — врага, а я в вас — друга… Именно потому вы — здесь… Я ваш главный вопрос знаю: почему вы уехать не можете? Почему сегодня утром вы по замкнутому кольцу ездили, как рулем ни крутили — все в Краснокитежск попадали? Так, да?.. Отвечу… Потому что вы из него и не выезжали. Потому что Краснокитежск — ваш город. Он — в вас. Внутри. В печенках. В мозгу. В сердце. И его не вытравить никакими перестройками. А стало быть, и не выбраться из него… Спросите: выбираются? Бывает, к сожалению. Не можем удержать. Так кто выбирается? Те самые герои, которые — не вы. У Лермонтова, кажется: богатыри, не вы… Кстати, там же: плохая им досталась доля, немногие вернулись с поля… Ах, как верно, как живо! Что значит — на века сделано!.. И останется верным на века. Потому что это только вам кажется, будто стенки больше нет, не обо что головой биться. Есть она, есть, дорогой мой друг, только не бетонная — согласен, но — резиновая. Вы в нее лбом — бах, а она — поддается. Вы еще — бах, а она — дальше. И у всех у вас возникает сопливое романтическое чувство: нам нет преград! Ни в море, ни на суше! Путь впереди чист! Все дозволено!.. Все? А хрен-то! У резины какое качество? Поддаваться — до предела растяжимости. Предел этот пока далеко, бейтесь лбом, двигайте стенку. Но когда-нибудь его, предела то есть, достигнут, и тогда не позавидую я тем, кто стенку-то — лбом, ох, не позавидую… Ка-ак резина пойдет назад, ка-ак сметет она всех, кто ее на прочность проверял!.. Представили картиночку? Воображение-то у вас творческое, художническое, небось страшненько стало, а? Даже мне, волку старому, и то страшно… Но страхи — страхами, а жизнь идет. И стенку вы и иже с вами пихаете почем зря. А мы вам на освободившемся пространстве миражи строим. Гласности хотите? Жрите тоннами! Демократии? Купайтесь! НЭП вспомнили? Кушайте окрошечку, гости дорогие! Приказано перестроиться? Мы — люди служивые, солдаты партии, мы приказам всегда повинуемся. Потому что твердо знаем: стенка все равно назад пойдет. Экспрессом помчится!.. Так я вам и предлагаю: не ломайте комедию, становитесь в наши ряды. Тем более что вы их и не покидали. А весь пафос ваш гражданский — тот же мираж… Ну а что до ваших пустых возражений: мол, не то время, мол, сколько уже преград сломано, — так ведь эту песенку еще когда пели… — и он запел уже известным Умнову хорошим баритоном: — Нам нет преград ни в море, ни на суше… — оборвал песню: спросил задушевно: — Уразумели, Андрей Николаевич?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});