Старик, «которому я не нравлюсь», меня измучил. Он мне ничего не говорил, но я чувствовала, что из всех поступающих я не нравлюсь ему больше всех. «Кто он?» — спросила я парня, у которого лицо было похоже на лицо Михаила Чехова. «Это ученик Станиславского, вместе с ним “Женитьбу Фигаро” ставил — Вершилов Борис Ильич». — «Он тебя хорошо слушал?» — «Лучше всех, я ему и читал, все улыбается. Вершилов — это история Художественного театра. Говорят, лучший педагог студии».
Ну все! Если здесь он меня не завалит, то в Москве уже точно. И сколько девочек поступают! Вот эта, в зеленом платье, с часами, как брошка, как она «Мцыри» читает! А та с белыми косами и коричневыми глазами — от нее взгляд оторвать нельзя, такая красивая!
Звоню Федору Михайловичу: «Все туры прошла, но, по-моему, в Москве не пройду. Из Ленинграда взяли пятерых — трех девочек и двух мальчиков. Что? Фамилии? Да, запомнила: Верочка Карпова, она в “промке” занималась, хорошо “шла”, Галя Товстых. Она лучше всех. И я». Федор Михайлович сказал: «До того, кто лучше, — еще лет десять прожить нужно. Работа покажет, “кто есть кто”. Звони из Москвы. Привет отцу».
Отец пришел на мой выпускной вечер. Он держал мой «не самый лучший аттестат» в руках и все боялся его потерять. Рядом сидел отец моей лучшей подруги Оли Васильевой и соревновался с моим отцом в переизбытке гордости за «своего ребенка». Отец Оли говорил: «Дело не в отметках, а в душе. Вот посмотришь — все девочки, вроде как девочки. А у наших — душа. Вы, деточки, идите, с нами не стойте, мы на вас полюбуемся». А мой добавил: «Попляшите, попляшите. Все пляшут, и вы попляшите».
Были приглашены мальчики из соседней школы, они стояли, собравшись «кучками», по углам. Потом закружились — сначала две пары, потом еще и еще. Танцевали вальс, падекатр и падепатинер. «Раз-раз-та ри ра ра рам. Рам, рам-та ра ра ра рам». Отходя друг от друга, потом сближаясь, потом опять расходясь. Папа был прав, когда говорил «попляшите», чинное хождение вокруг друг друга больше напоминало невеселую ритуальную пляску под названием «раздельное обучение».
Мама, часто сморкаясь и пряча лицо, собирала мой чемодан. «У Марии поживешь, все свой человек, все не одна». — «Мама, а как она нам приходится?» — «Это со стороны бабушки твоей Лизаветы. Дочка ее брата, моя двоюродная сестра, твоя двоюродная тетка». — «Мама, ты что это укладываешь?» — «Как что — лук». — «Зачем мне там лук-то?» — «А что же, ты без лука, что ли, будешь есть?» Заплакала. Тихонько от мамы я положила старое Галино платье, немножко прозрачное, с открытыми руками.
И вот Москва. Тетя Маша выбежала на площадку открытой лестницы, выходящей прямо во двор, всплеснула круглыми руками, запричитала: «Матушки, Танюшка, Анина дочка, большая-то какая девонька, гладкая». По оканью, по округлости лица — открытого и милого, по теплоте и простоте я сразу почувствовала ярославскую родню. Она жила в крохотной комнате старого московского дома, душной, с одним окошком. Платяной шкаф, кровать с пуховиками, маленький диванчик и стол — вся обстановка. На окне стояли большие герани и грелись на солнце. Мысленно я называла свое новое пристанище «У Харитонья».
Первое — надо снять копию с аттестата и со справки. Второе — отнести документы в ГИТИС, в Щукинское и в Щепкинское. Третье — сходить к Станиславскому, говорят, это недалеко.
По своей ленинградской привычке я носилась пешком по Москве, я ее знала хорошо, за два года я просмотрела даже путеводители, не говоря о справочниках и иллюстрированных изданиях «Улицы Москвы». Она была теплой и родной, любовь к ней жила в моем сердце и произрастала целых два года. Это была другая любовь, чем к родному городу — красавцу, гиганту и неповторимому. Москва была похожа на ярославскую родню, на тепло отцовских рук, на запах хлеба, когда ты голоден. Это было кровно родное и «мое».
Экзамены были везде одновременно. Я читала у Сивцева Вражка, рядом с Собачьей Площадкой — у вахтанговцев. В списке принятых — две похожие фамилии: Доронина и Дорошина.
Сияя слезами и улыбкой, вышла тоненькая, с тяжелыми косами девочка и заговорила со мной, будто мы дружили всю жизнь: «Завтра литература, ты хорошо пишешь сочинения? Ой, я так переплакала, я про купца Калашникова читала». Мы писали сочинение, и группа получила две пятерки. «То ли у Дорошиной пятерка, то ли у Дорониной». Оказалось, у обеих. Две остальные пятерки по истории и устной литературе — это уже пустяки.
Малый театр и ГИТИС мелькали, чередуясь с постоянными «забегами» во МХАТ. Везде, вроде, хорошо, завтра во МХАТе решающий. Ленинградцы — Козаков, Поболь, Товстых и я. Не может быть, чтобы приняли всех. И еще, говорят, лучше, чтобы не было известно, что ты еще куда-то поступаешь. Это «непатриотично». Вот Верочка Карпова вчера пришла и сказала, что она в вахтанговском была, так ей не разрешили читать.
«Галино» платье перекашивается. Тяжелые большие плечики сползают то в одну сторону, то в другую, каблуки — не самая удобная вещь, когда надо везде поспеть. Волосы от жары почти развились и имели «не тот» вид. Маникюр, первый в своей жизни, я успела сделать, теперь следить, чтобы не зацепились за что-нибудь чулки.
«Доронина». Вхожу. На сцене — так много слушающих, не комиссия, а целый зрительный зал. Знакомые и незнакомые лица — чередуются, устрашают, сливаются в одно, название которому «вершители моей судьбы».
Симонов. «Красная площадь». Мой поэт, один из самых-самых. Его «Пять страниц» я знаю все, и военные знаю, и мой первый и незабвенный «Сын артиллериста»…
Начинаю читать:
Полночь бьет над Спасскими воротами.Хорошо, уставши кочеватьИ обветрясь всякими широтами,Снова в центре мира постоять.
Это мне, мне, мне хорошо постоять! Я так устала «кочевать» по московским улицам на этих проклятых каблуках.
А площадь… Я была опять на ней вчера вечером. Одна. И читала там, как заклинание: «Если бы кто знал, как замечательно помолчать здесь ночью у стены». Я искала верное «самочувствие». И я его, кажется, нашла, я не кричу, я не тороплюсь, я дошла до того места, которое мне снилось каждую ночь, я — «дома».
Старик сидел в центре. Его глаза были внимательны, чуть с усмешкой. Иван Тарханов улыбался тепло и «по-настоящему», на лице почти детское выражение. Радомысленский тихо сказал: «Теперь — “Верочку”».
Моя новая подруга Галя Товстых и я стоим и ждем. Рядом с Галей — ее сестра, кругленькая, маленькая, не похожая совсем на свою утонченно-прелестную, со вздернутым носиком и бездонными близорукими глазами Галю. Молчим. Ждем. К списку ринулись все. Потом возле списка остались только те, чьи фамилии были напечатаны. Стояли. Перечитывали. Не верили глазам: «Вы смотрите, все ленинградцы прошли — вот это да, все четверо». — «А кто это Палладина?» Высокая, с длинной шеей, занятным лицом, с руками, которые не знает куда деть. Сестра Гали шепчет: «Говорят — будущая Фаина Раневская». — «Ребята, а кто Басилашвили, грузин, что ли?» Блондинистый мальчик, который так хорошо читал Маяковского, сказал: «Это я, я, я — Басилашвили, все увидели? Чтобы в дальнейшем не было вопросов». Все засмеялись, и как-то все сразу стали вместе, и стало легко, и… все позади.