В разгаре борьбы на все четыре стороны он, как мы видим, не щадит и себя, не ищет смягчающих выражений, беспощаден, свиреп на слова, бьет наотмашь. Не менее беспощаден он и к «сползающим» теоретикам — будущим меньшевикам. Плеханов в те годы — еще огромный авторитет для него, учитель. Но вот перед нами первый проект Программы партии, предложенный Плехановым. Слева — двенадцать параграфов этого проекта, справа замечания Ленина. Только два из двенадцати, очень коротеньких — седьмой в семь строк, десятый в пять строк, — остались у Ленина без критики; зато к первому параграфу Ленин делает пять замечаний, ко второму — пять, к третьему — три, к четвертому — два, к пятому — пять, к шестому — четыре, к восьмому — два, к девятому — одно (но какое!), к одиннадцатому — три, к двенадцатому — пять, — итого тридцать пять замечаний. В них поражают своей резкостью такие выражения: «весьма непопулярно, абстрактно», «к чему повторение?», «слишком узко», «надо назвать прямее. Непопулярно», — а всю десятую страницу параграфа девятого Ленин убил единственным словечком «nil» («nihil») — ничто, пустышка.[74] Можно себе представить, как обиделся Плеханов!
Необычайно поучительны сейчас для мыслителя и особенно для писателя эти страницы Плеханова с карандашными поправками Ленина. Перед нами от этих поправок плехановские страницы вдруг потухают, стираются резинкой, предстают небрежным наброском ума равнодушного, руки неряшливой, как если б для учителя русских социал-демократов содержание Программы партии не требовало особо точной формы, а было чем-то вроде официального канцелярского документа. А каждое слово Ленина — алмаз по стеклу, неоспоримый урок мастерства точной прозы. О втором варианте Программы, предложенном Плехановым, Ленин дал еще более резкий отзыв. Перечислив «четыре основных недостатка», проникающих собою весь проект и делающих его «совершенно неприемлемым», он заключает свою критику словами: «Проект постоянно сбивается с программы в собственном смысле на комментарий. Программа должна давать краткие, ни одного лишнего слова не содержащие, положения, предоставляя объяснение комментариям, брошюрам, агитации и пр.».[75]
Если Владимир Ильич не мог, борясь за точность формулировок, пощадить даже Плеханова, можно представить себе, как не щадил его алмазный резец многословия и пустословия вокруг важнейших вопросов теории. Казалось бы, борьба с какими-то миллиметрами. Но проводится водораздел между теми, кого поздней размежует съезд на большевиков и меньшевиков. «От упрочения того или другого „оттенка“ может зависеть будущее русской социал-демократии на много и много лет», — писал Ленин в «Что делать?» еще до переезда в Лондон.[76] Тот или иной «оттенок» мог просочиться в программу в одном-единственном слове, как это было, например, со словечком «выкуп» в споре, возвращать ли крестьянам «отрезки» с выкупом или без выкупа. В ранней моей юности, еще подростком, мне довелось в дачном вагончике швейцарской железной дороги услышать этот яростный спор между соседями двумя русскими эмигрантами, и долго потом допытываться, что же это такое таинственные «отрезки»… Ленин всей силой логики обрушился на слово «выкуп» в «Поправке к аграрной части программы» в апреле 1902 года. Он считал, что допущение этого слова деградирует революционное значение возврата отрезков крестьянам до простой либеральной реформы. Он назвал выкуп равнозначным слову «покупка», а значит, носящим «специфический привкус пошло-благонамеренной и буржуазной меры». Он прибег к слову «пакость»: «Ухватившись за допущение нами выкупа, не невозможно испакостить всю суть нашего требования (а пакостников для этой операции найдется более чем довольно)».[77] Вчитайтесь: одно только «допущение» (а не прямой закон о выкупе), в результате которого одна только «не невозможная» (вместо «возможная» или «неизбежная») порча программы — иначе сказать, одна лишь щель для проскальзывания «оттенка» в программу — может повлиять на всю дальнейшую судьбу русской социал-демократии!
Я привожу все эти примеры, потому что за «словесной» борьбой стояла жизненно важная ленинская борьба, — как говорится, не на жизнь, а на смерть — за бытие социализма на Руси. Весь лондонский период жизни Ленина прошел в этой борьбе. Но, кроме леса «уклонов», среди которого приходилось ему прорубать дорогу, стеной наступали на Ильича личные на него нападки. Человека, вошедшего в нашу эпоху безмерно деликатным и скромным, чутким и добрым, простым и равным — и любимым за это как никто другой на земле, этого человека в чем только не обвиняли! В антидемократизме, догматизме, насилии над чужим мнением, желании диктаторства, зажиме критики, «литературщине»[78] и даже horribile dictu[79] — в создании культа своей персоны! Но на личные нападки Ильич отвечал почти равнодушно и даже с иронией. Когда кто-то спросил у него, что представляет собой группа «Борьба», он ответил репликой в «Искре», что это бывшие сотрудники «Зари», несколько статей которых редакция отклонила. Тогда они выступили в печати, «жалуясь на наш „недемократизм“ и ратуя даже… против Personencultus! Как опытный человек, вы уже из одного этого, бесподобного и несравненного, словечка поймете, в чем тут суть»,[80] — пишет Ильич и отсылает своего корреспондента посмотреть относительно «демократизма» в «Что делать?». Кстати сказать, «Personencultus»[81] — словечко немецкое. Переведя его у нас как «культ личности», мы лишили это слово его более узкого и мелкого смысла. В точности оно означает «персональный культ». Это далеко не совпадает со словом «личность», имеющим в нашем понимании более положительный и глубокий смысл, чем «персона», которая может и не быть личностью, а претендовать на культ по своему служебному положению. Применение этого немецкого словечка к Ленину было не только оскорбительно — оно было смешно по своей нелепости. Вот почему Ленин иронически назвал его «бесподобным и несравненным». Но личные нападки не могли все же, вплетаясь в идейную борьбу, не запутывать этой борьбы, не изводить и не мучить его. «Нервы у Владимира Ильича так разгулялись, что он заболел тяжелой нервной болезнью — „священный огонь“, которая заключается в том, что воспаляются кончики грудных и спинных нервов»,[82] писала в конце лондонского периода Надежда Константиновна.
И все же, опять повторяю, Ленин любил Лондон, любил свое пребывание в Лондоне, свой стол в Библиотеке Британского музея, за которым так отчеканенно-ясно, так легко писалась его работа «К деревенской бедноте» сгусток почти годового чтения «по земельному вопросу». Когда вся группа «Освобождение труда» во главе с Плехановым стала настойчиво требовать перенесения «Искры» в Женеву и всеобщего переезда в Швейцарию, Ленин долго сопротивлялся. Он не хотел переезжать из Лондона в Швейцарию. И до самого конца «один только Владимир Ильич голосовал против переезда туда».[83]
9
«Личные моменты» в произведениях Ленина особо заметны как раз в этот лондонский период. Они помогают понять ту внутреннюю диалектику его писаний, какая попросту ускользает от читателя, прошедшего через старые формы нашей обязательной партучебы. Была у нас такая «выборочная» манера «задавать» Ильича кусками: не всю книгу, а «от — до». Работы Ленина делились для нас на места «более важные» и «менее важные», и читать надо было только самые важные — отмеченные группы страниц, иногда отдельные страницы книги и даже отдельные абзацы в страницах. Мне, например, казалось, что я наизусть знаю «Что делать?» — еще бы: «сдала на экзамене» (слово-то какое: «сдать»!). Но, прочитав перед занятиями в лондонской Библиотеке Британского музея тома 5-й и 6-й четвертого издания, убедилась, как эта особая внутренняя ленинская диалектика вся ушла сквозь пропущенные школьной партучебой страницы, словно рыба через слишком большие ячеи рыбачьей сети.
Особое, не всегда и не всем заметное качество произведений Ленина это, как я считаю, диалектическое соотношение знака времени и места, то есть фактора сугубо исторического, который нельзя отнести или применить ни к какому другому времени и месту без искажения его смысла, — и фактора абсолютно истинного, предельно правильного, который будет истинным и правильным в применении к любому времени и месту. Казалось бы, например, сугубо исторично все то, чего требовал Ленин от своих товарищей, оставшихся в России, в цитированном мною выше лондонском письме Ф. В. Ленгнику «Несколько мыслей по поводу письма 7 ц. 6 ф.», написанном вдобавок «не для печати». Но вот же формула «do ut des», извлекаемая из слов, взятых Лениным в скобку и как бы отделенных этим от текста: «(Никто и никогда ничего вам не даст, ежели не сумеете брать: запомните это)», как я уже показала читателю, носит вневременный, абсолютный характер.