Отец добродушно рассмеялся. Обычного спора не получалось. Он был слишком доволен собой.
— Времени не оставалось, Гарри. Я спустился, а они тут как тут. Во всей своей красе, причем у меня в доме. Это ведь не очень хорошо с их стороны, правда?
Я разозлился на него за то, что он схватился с этими идиотами, хотя и понимал, что сил для того, чтобы справиться с ними, у него более чем достаточно. Кроме того, я испытал громадное облегчение — примерно так себя чувствуешь, когда наконец отыскиваешь запропастившегося куда-то ребенка. Но было здесь и еще одно ощущение, очень напоминавшее зависть.
Что бы сделал я, если бы увидел этих двух сопляков или любых других таких же из миллиона им подобных у себя дома? Хватило бы у меня духу или даже дури накинуться на них? Или я бы тут же смотался куда подальше?
Как бы я ни поступил, я понимал, что в моих действиях не было бы мужественной уверенности моего отца. Я не смог бы защитить свой дом и семью так, как он защищал свой дом и свою семью. Я не был похож на него. Но я всем сердцем хотел походить на него.
Наконец появилась полиция. Машина остановилась возле дома с воющей сиреной и синими мигалками. Пэт выбежал их встречать, вытаращив от удивления глаза.
Приехали двое: накачанный молодой полицейский примерно моего возраста, отнесшийся к героическому поступку моего отца с молчаливым недовольством, и офицер постарше и потяжелее, который тут же завязал знакомство с моим стариком.
По правде сказать, мой отец никогда особо не уважал полицию. Я помню, как его несколько раз останавливали за превышение скорости, когда я был маленьким, и он отвечал с неизменной дерзостью, никогда не выказывал почтения и не собирался лизать им задницы. Даже если это гарантировало ему спокойную жизнь. Каждый раз, когда он видел, как полицейская машина с воем несется по улицам, он с презрением говорил: «Видать, запаздывают домой на ужин». Но теперь он прихлебывал горячий сладкий чай вместе со старшим полицейским. Два заядлых читателя воскресных выпусков местной газеты, два невозмутимых настоящих мужчины неспешно рассуждали о том, до чего докатился мир, поглядывая на связанных паршивцев у своих ног.
— Легко можно представить себе, из каких они семей, — сказал отец.
— Мать, скорее всего, живет на пособие, — попытался угадать старый полицейский. — Отец смылся много лет назад. Если когда-нибудь таковой вообще был. Вот поэтому платить за воспитание этих очаровашек приходится государству. То есть конкретно вам и мне.
— Совершенно верно. Но вряд ли они благодарны за это налогоплательщикам. В наши дни все только и говорят, что о своих правах. Одни права и никаких обязанностей.
— Таких семей полно в этих жилых массивах. Женщины с целым выводком орущих ребятишек и при этом без обручального кольца на пальце.
— Удивительно, не правда ли? Для того чтобы водить машину, нужно иметь права, чтобы завести сторожевую собаку, нужно приобрести лицензию. Но ребенка может родить кто угодно…
Я вышел на кухню вместе с мамой и Пэтом, удивляясь, почему все добропорядочные граждане на свете имеют что-то против матерей-одиночек. В конце концов, думал я, ведь мать-одиночка — это как раз тот родитель, который остался с ребенком.
* * *
Хотя мой отец мог съесть на завтрак парочку грабителей со всеми их потрохами, он не был жестоким человеком. Он не был закаленным в боях ветераном войны, какими мы знаем их по книгам и кинофильмам. Он был самым мягким человеком из всех, с кем мне приходилось встречаться в жизни.
Правда, за то время, что я рос, я несколько раз видел, как он взрывался. Мне было примерно столько же лет, сколько сейчас Пэту, и в кондитерской, где работала на полставки моя мама, урод-менеджер не дал ей поговорить по телефону с больницей, когда ее отец, мой дедушка, умирал от рака. Я увидел, как мой папа схватил этого менеджера за горло — за загривок, как он это назвал бы — и приподнял его. Тот, должно быть, решил, что отец собирается убить его. Я тоже почему-то так подумал.
Были и другие случаи: наглый служитель в бассейне, придравшийся к тому, что на мне слишком яркие надувные нарукавники, еще один водитель, подрезавший машину отца в праздничный день… Он не прощал ошибок никому и разделывался с обидчиками с той же легкостью, с какой связал и этих двух прыщавых грабителей Но при всем том он в жизни пальцем не тронул ни меня, ни маму.
Война навсегда осталась в жизни отца, как те крошечные зазубренные кусочки шрапнели, что в течение многих лет медленно выползали из его крепкого старого тела. Но настоящая драма его жизни — друзья, умершие раньше, чем достигли совершеннолетия, люди, которых он убивал, и все то невообразимое, что ему пришлось видеть и делать, — закончилась к тому моменту, когда отцу исполнилось двадцать. Хотя я всегда думал о нем как о воине, бойце десантного отряда Военно-морских сил Великобритании с серебряной медалью на груди, в течение пятидесяти лет мой папа, как оказалось, был кем-то совсем другим.
После войны он пять лет проработал за прилавком, продавая овощи и фрукты. Потом женился на моей матери и заведовал овощным магазином прямо под окнами квартиры, где они жили, и более десяти лет им не удавалось завести ребенка.
В конце концов, когда уже казалось, что это никогда не произойдет, на свет появился я. С того дня, как мы переехали из маленькой квартирки над магазином в собственный дом, и до самого выхода на пенсию отец работал инспектором в сети супермаркетов. Он много путешествовал по Кенту и Эссексу, по всем восточным графствам, чтобы убедиться, что овощи и фрукты, которые там продаются, соответствуют самым высоким требованиям.
Так что для мира он не был воином. А для меня оставался именно таковым. Хотя он в жизни мухи не обидел. В буквальном смысле. Из-за того, что он вдоволь насмотрелся на кровь в начале своей жизни, когда кто-нибудь залетал или заползал из его ухоженного садика в наш маленький дом на окраине, отец запрещал мне и матери дотрагиваться до него.
Он склонялся перед помятой бабочкой, или заблудшим муравьем, или осой, или мухой, или даже мышью — ни одно создание не было слишком ничтожным или грязным, чтобы его не стоило спасать, — сажал на ладонь, или в спичечный коробок, или в баночку от варенья, сопровождал к двери черного хода и с трепетом выпускал. А мы с мамой поддразнивали отца и пели хором «Рожденная свободной».
Но хотя мы над ним и подтрунивали, мое детское сердце замирало от восхищения.
Мой отец был сильным человеком, который научился быть мягким: он видел столько смертей, что умел по-настоящему ценить жизнь. И я не мог с ним соперничать, я просто не мог с ним соперничать.
* * *
Пэт отказывался ужинать. То ли из-за звонка матери, то ли из-за попытки ограбления. Но вряд ли. Мне кажется, просто из-за того, что я паршиво готовлю.
Я начал волноваться о его рационе. Ну, сколько питательных веществ содержится в пиццах и блюдах для микроволновки, которыми я его все время потчевал? Немного. Здоровую еду он ел, только когда мы ездили к родителям или обедали в каком-нибудь кафе. Так что однажды я сварил овощи и незаметно засунул их в макароны из микроволновки.
— Фу! — сказал он, изучая оранжевую кляксу у себя па ложке. — Это что?
— Это называется морковка, Пэт. Ты должен знать, как выглядит морковка. Она полезна. Давай, быстренько подъедай все это.
Он с омерзением оттолкнул тарелку.
— Не хочу есть, — сказал он, пытаясь выбраться из-за кухонного стола.
— Подожди-ка, — сказал я. — Ты не пойдешь никуда, пока не съешь ужин.
— Не хочу я никакого ужина. — Он посмотрел на оранжевую кляксу, плавающую в пузырящейся кашице. — Он невкусный. Гадость какая-то.
— Съешь ужин.
— Нет.
— Пожалуйста, съешь ужин.
— Нет.
— Так ты будешь есть ужин или нет?
— Нет.
— Тогда ложись спать.
— Но еще рано!
— Правильно, сейчас время ужина. А если ты не хочешь ужинать, то должен идти спать.
— Это нечестно.
— Жизнь нечестная штука. Ложись спать.
— Я тебя не люблю!
— Нет, не меня! Ты не любишь, как я готовлю. А теперь иди и надень пижаму.
Как только он вырвался из кухни, я схватил его тарелку и выбросил в помойное ведро всю эту микроволновую дрянь, смешанную с переваренными овощами. Я не особо осуждал Пэта за то, что он отказался этим питаться. Вероятно, эта дрянь и на самом деле была совершенно несъедобной.
Когда я вошел в спальню Пэта, он лежал на кровати полностью одетый и тихонько всхлипывал. Я посадил его, вытер ему глаза и помог надеть пижаму. Он уже клевал носом, глаза были полузакрыты, рот припух, голова моталась, как у игрушечной собачонки, которую возят в автомобилях на приборной доске, так что вполне мог пораньше лечь спать. Но я не хотел, чтобы он засыпал с ненавистью ко мне.