Разбирая переписку Гёте с Беттиной, – переписку, в которой сухость и педантичность первого особенно резко оттеняется контрастом с по-детски свежей любящей натурой этого «ребенка», Бёрне весьма удачно взял эпиграфом стихи самого Гёте:
Ich dich ehren? wofür?Hast du die Schmerzen gelindertJe des Beladenen?Hast du die Thränen gestilletJe des Geängstigten?(Мне чтить тебя? за что?Облегчил ли ты когда скорби угнетенного?Унял ли ты когда слезы страдающего?)
Этими словами, с которыми мятежный титан Прометей обращается к Зевсу, Гёте, по мнению Бёрне, произносит приговор самому себе. В самом деле, что же сделал он сам, этот Зевс на Парнасе немецких поэтов, к словам которого с благоговением прислушивались вельможи и государи и который имел возможность своим заступничеством осушить слезы не одной тысяче «угнетенных и страдающих»?
«Гёте, – говорит Бёрне в своем „Дневнике“, – мог бы быть Геркулесом, мог бы очищать свое отечество от большой грязи, но он срывал только золотые яблоки Гесперидских садов, держал их для себя и потом садился у ног Омфалы и не вставал с этого места. Какое различие с жизнью и действиями великих поэтов и ораторов Италии, Франции и Англии! Данте, воин, государственный человек, даже дипломат, которого могущественные государи любили и ненавидели, защищали и преследовали, не обращал внимания на любовь и ненависть, благосклонность и коварство и не переставал петь и бороться за права человека. Монтескье был сановник и, несмотря на это, писал свои „Персидские письма“, в которых осмеивал двор, и свой „Дух законов“, в котором являлся судьею преступлений Франции. Вольтер был придворный, но вельможам он расточал только льстивые слова и никогда не приносил им в жертву своего образа мыслей. Он носил высокий парик, тонкие манжеты, шелковые кафтаны и шелковые чулки, но смело входил в грязную лужу, как только слышал крик гонимого человека, звавшего на помощь, и дворянскими руками снимал с виселицы невинно повешенных. Руссо был бедный и беспомощный нищий; но ни нежная заботливость, ни дружба, ни знатность не могли соблазнить его; он остался свободным и гордым и умер нищим. Мильтон не забывал за своими стихотворными занятиями бедственного положения своих сограждан и действовал в пользу права и свободы. Точно так же поступали Свифт, Байрон, точно так же поступает Томас Мур. А что делал и делает Гёте? Гражданин вольного города, он помнит только, что он – внук деревенского старосты, который во время коронации императора служил камердинером. Сын почтенных родителей, он пришел однажды в восторг, когда еще в детстве один уличный мальчишка обругал его незаконнорожденным, и с фантазией будущего поэта начал мечтать о том, что он, вероятно, сын какого-нибудь принца. Таким он был, таким и остался. Ни разу не произнес он ни малейшего словечка в пользу своего народа, – он, который по своему положению, делавшему его неприкосновенным и во время высшей славы, и в преклонной старости имел бы право говорить то, чего не смел бы сказать никто другой. Еще несколько лет тому назад он просил „высокие и высшие правительства“ немецкого союза не допускать контрфакции его сочинений. Но ему не пришло в голову хлопотать о таком заступничестве и для всех немецких писателей. Я бы лучше позволил, чтобы меня, как школьника, били линейкой по рукам, чем согласился бы употреблять эти руки на то, чтобы протягивать их для выпрашивания защиты моего и только моего права!..»
Конечно, суждения Бёрне о Гёте очень односторонни, эпитеты, которые он расточает ему, слишком резки. В своей страстной нетерпимости он увлекается до того, что творца «Эгмонта» и «Фауста» называет человеком, в продолжение 50 лет счастливо подделывавшимся под почерк гения и не уличенным в этом, «рифмованным рабом» (как Гегеля он называет «рабом нерифмованным»), а в «Парижских письмах», разбирая дневник Гёте, говорит, что последний – «бельмо на немецком глазу», что он обладает задерживающей силой в высшей степени и тому подобное. Но как ни пристрастны отзывы Бёрне о Гёте, несомненно, что он подметил в его сочинениях такую сторону, на какую никто до этого не обращал внимания, а если и обратил, то не имел достаточно мужества, чтоб высказать свое мнение вслух.
Действительно, каким жалким филистером должен нам показаться Гёте с той стороны, с которой освещает его Бёрне. Это «объективное мышление» (Sachdenklichkeit), которым так восхищались придворные Гёте, по словам Бёрне, представляет в сущности только доказательство «слабого мышления» (Schwachdenklichkeit). Разве не признак своего рода ограниченности ума, что этот мировой гений совершенно не понимал французской революции, которую называл «делом, вызывающим досаду» (!) и которая послужила для него только поводом написать либретто для оперы. Величавый ход этой эпохи, полной потрясающих событий, он передает своим веймарским господам в виде истории с горшком молока и разбитым носом графского ребенка, а великие вооружения старой Европы против молодой Франции дали ему повод написать лишь несколько эпиграмм! В эпоху наполеоновского владычества, как с гордостью сознается Гёте в своем дневнике, он несколько лет сряду не читал никаких газет, а в 1813 году, в то время, когда вся Германия была охвачена патриотическим возбуждением, он, испуганный военными событиями, искал мира и спокойствия и для этого посвятил себя серьезному изучению китайского государства, о волонтерах же произнес краткий приговор: «ведут себя неприлично». Вообще, читая выписки из дневника Гёте, приводимые Бёрне, невольно вспоминаешь слова Пушкина, что «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», тот часто бывает таким же тщеславным, мелочным, близоруким человеком, как и любой из обыкновенных смертных. Великий поэт был, конечно, настоящим олимпийцем, когда он создавал «Фауста», но в своем дневнике он является по большей части лишь тайным советником фон Гёте, которому необыкновенно льстит то, что в Карлсбаде герцогиня Сольмс оказала ему «милостивое благоволение».
Мы сочли нужным остановиться несколько подробнее на отношениях Бёрне к Гёте именно потому, что эти отношения проливают яркий свет на характер и направление самого Бёрне, выясняют нам его взгляд на искусство, от которого он требует служения интересам человечества, а не одной идее красоты. Объективного отношения к природе и людям Бёрне не понимал и сам не был способен к нему. Вот почему он никогда не написал ни одной цельной художественной вещи – такой, как роман или новелла, – несмотря на то что недостатка в фантазии у него не было. Единственная попытка его в этом роде, «Роман», в котором он хотел изобразить положение евреев и предрассудки христианского общества по отношению к ним, так и осталась неоконченной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});