Я вспомнил с глухим возмущением, при каких великолепных условиях начинал правление Калигула: полная государственная и императорская казна, способные и надежные советчики, расположение всего народа. Да, мне ничего не оставалось, как сохранить власть в своих руках, во всяком случае на какое-то время, и надеяться, что, как только станет возможно, меня от нее освободят. Это будет наименьшим злом. Себе я мог доверять больше, чем кому-нибудь другому. Я устремлю свои помыслы к предстоящей мне работе и приведу все хоть в какой-то порядок, а уж потом докажу, что мои республиканские принципы — настоящие принципы, а не пустая болтовня, как у Сентия и людей его толка. А до тех пор буду воздерживаться, насколько это возможно, от императорских замашек. Но передо мной сразу же встала проблема: какие титулы я приму от сената. Без титулов, говорящих о твоем неотъемлемом праве на те или иные действия, далеко не уйдешь. Те, без которых не обойтись, принять придется. И необходимо подыскать себе помощников, скорее среди чиновников-греков и предприимчивых деловых людей, чем среди сенаторов. Есть очень подходящая латинская поговорка: «Olera olla legit», что значит: «Котелок сам найдет травы для похлебки».[29] Как-нибудь управлюсь.
Сенаторы хотели дать мне все почетные титулы, какие только были когда-либо у моих предшественников, чтобы показать, как они раскаиваются в своем республиканском пыле. Большую часть я отверг, принял лишь имя «цезарь», на которое имел некоторое право, поскольку был с родом Цезарей в кровном родстве через мою бабку Октавию, сестру Августа, и ни одного настоящего Цезаря не осталось в живых. Я принял его из-за авторитета, которым оно пользовалось у таких народов, как армяне, парфяне, германцы и марокканцы. Если бы они решили, что я незаконно захватил престол и хочу основать новую династию, это побудило бы их нарушить границы. Я принял также титул трибуна — «защитника народа», так как он обеспечивал мне неприкосновенность личности и давал право накладывать вето на решения сената. Неприкосновенность личности была очень важна для меня, так как я намеревался отменить все законы и эдикты, согласно которым каралась государственная измена, и, кроме права личной неприкосновенности, ничто не могло оградить меня от убийц. Титул «отец отчизны» я отверг, так же как титул «август», и поднял на смех попытки сената присудить мне священные почести; я даже заявил, что не хочу, чтобы меня величали «император». Звание это, указал я, с древнейших времен давалось как знак почета за успешные ратные подвиги и вовсе не приравнивалось к рангу главнокомандующего. Августа провозгласили императором за победу при Актии и ряд других. Мой дядя Тиберий был одним из самых удачливых генералов за всю историю Рима. Мой предшественник Калигула из юношеского тщеславия позволил, чтобы его называли императором, но даже он почувствовал себя обязанным завоевать этот титул на поле брани; по этой причине он и отправился в поход за Рейн и устроил нападение на воды Северного моря. Его символические военные операции, хотя и не сопровождавшиеся кровопролитием, показывали, что он понимает, какие обязательства несет этот почетный сан. «Настанет день, сиятельные отцы, — писал я им, — и я, возможно, сочту необходимым начать военную кампанию и встать во главе своей армии и, если боги пошлют мне удачу, заслужу этот титул и буду с гордостью его носить, но до тех пор я должен просить вас не обращаться так ко мне из уважения к тем талантливым полководцам прошлого, которые действительно заслужили его».
Сенату так понравилось мое письмо, что они постановили воздвигнуть мне золотую статую — нет, три золотые статуи, — но я наложил вето на их решение по двум причинам: во-первых, я ничем не снискал эту честь, во-вторых, это было расточительством. Однако я согласился на то, чтобы с меня сделали три изваяния и поставили их в людных местах Рима, но самое дорогое из них — серебряное — должно было быть не сплошным, а полым, залитым внутри гипсом, а два других — одно из бронзы, другое из мрамора. Я принял эти три статуи потому, что в Риме огромное множество скульптур и еще две-три не составят разницы, а мне было интересно позировать действительно хорошему скульптору, ведь теперь лучшие скульпторы мира были к моим услугам.
Сенат также решил покрыть позором имя Калигулы всеми доступными способами. Они вынесли решение о том, чтобы день его убийства стал национальным праздником благодарения. И снова я воспрепятствовал им, прибегнув к вето; единственное, что я отменил, были эдикты Калигулы относительно религиозного поклонения ему самому и богине Пантее — ее имя он дал моей племяннице, бедняжке Друзилле, которую убил; во всем остальном я не предпринял ничего, что пятнало бы его память. Лучшей политикой было молчать. Ирод напомнил мне, что Калигула никак не опорочил память Тиберия, хотя имел все основания его ненавидеть; он просто его не обожествил и оставил недостроенной присужденную ему сенатом триумфальную арку.
— Но как мне быть со всеми его статуями? — спросил я.
— Ничего нет проще, — ответил Ирод. — Прикажи городским стражникам снять их завтра в два часа ночи, когда все спят, и принести сюда во дворец. Когда римляне проснутся, они увидят, что все ниши и пьедесталы свободны или снова заняты статуями, которые там стояли раньше и были убраны, чтобы освободить место для изваяний Калигулы.
Я последовал совету Ирода. Статуи были двух видов — изображения чужеземных богов, у которых сняли головы, заменив их головой Калигулы, и те, которые сделали с него самого, все — из драгоценных металлов. Первые я вернул, насколько это было возможно, в первоначальное состояние, вторые велел разломать на куски, расплавить и отлить монеты с моим изображением. Из огромной золотой статуи, которую он поставил в своем храме, начеканили почти миллион золотых. Я, кажется, не упоминал, что при жизни Калигулы его жрецы — среди которых, к моему стыду, был и я — каждый день облачали эту статую в такое же платье, какое надевал он сам. Мы должны были не только одевать ее в обычное штатское или военное платье с нашитыми на них императорскими эмблемами, но и в те дни, когда Калигуле случалось вообразить себя Венерой, или Минервой, или Юпитером, или Доброй Богиней, наряжать соответственно этому, используя различные божественные знаки отличия.
Моему тщеславию льстило видеть на монетах самого себя, но, поскольку при республике это удовольствие было доступно всем выдающимся жителям Рима, меня не стоит за это винить. Однако портреты на монетах обычно приносят разочарование, так как их чеканят в профиль. Мы не знакомы со своим профилем и, когда видим его изображение, мысль о том, что мы так выглядим в глазах прочих людей, причиняет нам душевную травму. Благодаря зеркалу мы хорошо знаем наше лицо анфас и не только относимся к нему терпимо, но даже с некоторой симпатией, однако должен сказать, что, когда мне впервые показали образец золотой монеты, которую чеканили для меня на монетном дворе, я очень рассердился и спросил, что имелось в виду — карикатура? Маленькая головка на длинной-предлинной шее, озабоченное лицо, кадык, торчащий, словно второй подбородок, привели меня в ужас. Но Мессалина сказала:
— Нет, милый, именно так ты выглядишь. По правде говоря, портрет скорее тебе льстит.
— И ты можешь любить такого человека? — спросил я.
Она поклялась, что на всем свете нет более дорогого для нее лица. Так что я постарался привыкнуть к новым золотым.
Кроме статуй Калигула очень много денег расходовал на золотые и серебряные предметы, украшавшие дворец и другие места; их тоже можно было переплавить в слитки. Например, золотые дверные ручки и оконные рамы, или золотая и серебряная мебель в его храме. Я все это изъял. Я произвел во дворце большую чистку. В спальне Калигулы я обнаружил ларчик с ядами, принадлежавший Ливии, которым Калигула неплохо попользовался, посылая отравленные сласти тем, кто написал завещание в его пользу, а иногда подсыпая яд в тарелки приглашенных им к обеду гостей, когда их внимание было отвлечено какой-нибудь подготовленной заранее забавой. (Самое большое удовольствие, признался мне Калигула, он получал, глядя, как умирают от мышьяка.) В первый же безветренный день я взял с собой этот ларчик в Остию и, спустившись к морю на одном из прогулочных кораблей, кинул его за борт, когда мы отошли от берега примерно на милю. Минуту-две спустя на поверхность воды всплыли тысячи дохлых рыб. Я не говорил морякам, что находится в ларчике, и некоторые из них попытались было выловить рыбу, плавающую неподалеку, чтобы отвезти домой себе на обед, но я остановил их, запретив прикасаться к рыбе под страхом смерти.
У Калигулы под подушкой я нашел две его знаменитые записные книги; на одной из них был нарисован окровавленный меч, на другой — окровавленный кинжал. За Калигулой всегда следовал по пятам вольноотпущенник с этими книгами, и если ему случалось узнать о ком-нибудь нечто вызвавшее у него неудовольствие, он обычно говорил вольноотпущеннику: «Протоген, запиши его имя под кинжалом» или «Запиши его имя под мечом».