мама, — где вы достали? Какое чудо!» — «Да какая хорошенькая!» — подхватывала бабушка. «Спасибо, Альберт, — говорил и отец. — А я уже решил, что в этом году обойдемся без елки!» А у нас с тобой и слов не было, мы по очереди висели на шее то у мамы, то у отца, то у Альберта, пока кто-то из взрослых не замечал, что мы раздеты. «Марш одеваться! — кричал нам вслед Альберт. — Вперед, на поиски дощечек, вот таких, — он показывал руками, — а не такущих, ясно? Будем сочинять крестовину. Александр Николаевич, у вас инструмент найдется?» — «Поищем», — отвечал довольный отец.
Тогда еще не было рояля, и наша первая ель заняла главное место в детской. Бабушка обошла ее с совком и веником, а мы с тобой объехали — я на отцовских плечах, ты на плечах Альберта — и тут в один голос закричали: «А звезда?! А игрушки?!» Альберт взял меня за ухо, наклонил к себе и шепотом осведомился: «А руки есть?»
И сейчас, случается, мы с тобой иногда о чем-то крепко думаем — думаем, размышляем, подперев головы руками, и вдруг разом рассмеемся, тряхнем головой: «А руки есть?»
И я помню синий вечер, синий снег за окном, синие, полные мира и тепла сумерки в нашей комнате у ели. Альберт с отцом уже уединились в кабинете. А мы сидим среди горы нарезанной бумаги, фантиков, фольги, ваты, тряпья, мастерим игрушки и бусы, бабушка одно за другим переводит яйца. Скорлупа то и дело раскалывается, и мы снова зовем на помощь Альберта. «Ничего сами не могут», — ворчит он и, надколов иглою, одно за другим выпивает три яйца. Подумать только, эти хрупкие клоуны с китайскими глазами, разрисованные химическим карандашом, до сих пор хранятся среди наших елочных украшений, а давно уже с нами нет Альберта, нет отца, нет на свете бабушки, убитых сил, прожитых лет, нет громоздкой мебели, шелковых абажуров — только самодельная игрушка уцелела после кораблекрушения. Это обстоятельство наводит меня на мысль о том, что для того чтобы выжить, не обязательно быть большим, как шкаф, крепким, как табурет, выносливым, как верблюд, — да вот она, скорлупа невероятной хрупкости и прочности, не измельченная под прессом времени и событий, мы смотрим на нее, и солнечные пятна памяти продолжают перебегать с предмета на предмет. А потом нас уложили спать, Альберт ушел, долго не приходил к нам, не было его и в то воскресное утро, которое мы еще провели без рояля. Пришли те, другие ученики отца, а Альберта не было.
В то утро мама поднялась и подошла к трехстворчатому трюмо, и со всех сторон заспешили к ней заспанные Марины. Она видела себя в трех ракурсах. Мама представала в зеркалах как жена и мать семейства, к которой вполоборота припадали, поддерживали ее из боковых створок прелестная женщина и умница — преподавательница русской литературы в пединституте. Наш отец тоже являлся нам как бы в трех ипостасях — глава семьи, учитель и ученый. Два боковых, побочных для нас его чина так и сохранились за ним, недавно мы приобрели в магазине «Наука» новую книгу про ионообменный катализ, написанную им в соавторстве с Наташей, умевшей отражать каждую его мысль и выражение лица с верностью нашего трюмо, перед которым мама расчесывает свои длинные, золотистые от утреннего солнца волосы.
Она была красива, но мы уже, к сожалению, не помним ее красоты. Когда нам пришлось очнуться от долгого плавного сна детства и неразумения, мы застали ее враз поседевшей и утомленной навеки. А тогда, говорят снимки, она была необыкновенно хороша и походила на тургеневских героинь, о которых рассказывала на своих занятиях со страстным вдохновением. В аудитории, где она читала курс по русской литературе, всегда стоял проигрыватель, и когда мама, например, рассказывала о «Белых ночах», то обязательно ставила пластинку с увертюрой к «Севильскому цирюльнику», мелодией, сопровождающей любовь Настеньки; несколько лекций о Куприне она прочитала в конференц-зале, причем однажды пригласила туда нашу бабушку, которая сыграла знаменитое «Zargo» из второй сонаты Бетховена — речь шла о «Гранатовом браслете»... Ее уроки, сопровождаемые музыкой, думаю, врезались в память учеников навечно. Стремительный дуэт Виолетты и Альфреда сопутствовал разговору о «Накануне» — я уверена, что и сейчас кто-нибудь из маминых бывших студентов, заслышав «Простите вы навеки, о счастье мечтанья...», выдернет из розетки бритву, подопрет подбородок ладонью и начнет вспоминать былое, маму. Но вот немецкий язык, которым отгораживались от мамы отец и бабушка, она осилить не сумела, хотя обязана была его выучить, иначе я отторгну тебя от себя, как церковь еретика, — таковы были шуточки отца. Для нас они были неделимы и едины, наши родители, отец и мать, но для себя они оказались вполне делимы. Мы ничего не знали о тех бескровных сражениях, разыгрывающихся шепотом, за запертыми дверями, когда бабушка стояла в углу кухни, как арбитр, засчитывая очки в пользу сына.
В то утро бабушка снова заглянула к нам (ты вытирала слезы): «Скорее, девочки, скорее на зарядку» — и ушла на кухню, мы с тобой тотчас перестали делать наклоны туловища вправо и влево. Не переставая громко считать: «И-раз! И-два!», мы стали пускать солнечного зайчика из маминой пудреницы. И пудреницу, и, при желании, зайчика мы можем увидеть и сейчас, некоторые вещи остались нам верны.
Кукушка снова тявкнула свое «ку-ку», время за волосы тащило нас неведомо куда, но мы тогда не чувствовали его хватки, мы были сами по себе, оно само по себе. Тогда — помнишь? — люди начинали входить во вкус, приобретая вещи, познавая вкус вещей. Наш отец говорил, что в пору его молодости о вещах как-то не думалось, думалось о совсем других вещах, то есть невещах, которые так и не получили, слава Богу, отставки. Теперь же люди приобретали вещи, от которых требовалось, чтобы они были новенькими, звонкими и чистыми, какой должна быть и жизнь среди них, сбрасывали с подоконников ставшие неугодными кактусы, занавесочки и подушки, избавлялись от носителей вируса мещанства — слоников, мир обновлялся за счет вещей и играл в эти игрушки с тем же пылом, с каким поколение назад отвергал их. Только что начали появляться в квартирах телевизоры и холодильники, пузатые предметы роскоши и показатели благосостояния, мебель приобретали в розницу, о стенках и мебельных гарнитурах еще слыхом не слыхивали. Стали придавать большое значение моде. Марина шила себе платья одно моднее другого, а третье, наимоднейшее,