Так проходила осень. Засиверило. Подступал и наступил Филиппьев пост. На подмерзшую землю опускался и уже не таял звездчатый снег. Дмитрий приказывал отворять окна. С удовольствием вдыхал морозный чистый воздух (с холодами ему стало лучше), мечтая всесть на коня, прокатиться хотя до Коломенского, погонять зайцев, затравить хортами кабана… Мечталось! Но сердце не давало воли, приходило сидеть и дышать. И токмо мечтать о том, что ему, здоровому, давалось каждый миг и было столь легко и доступно, что и не ценилось им излиха-то!
Мечтал, дышал, думал. И вновь наползали тяжкие мысли о возможной измене брата. И не выдержал. На Масленой послал-таки в Дмитров и Галич своих наместников, тем самым подтолкнув брата к выступлению.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Племянник Сергия, ростовский епископ Федор, кажется, добился своего. Во всяком случае, он сумел внушить всем иерархам, ставленным Пименом, что их поставление незаконно и потому недействительно, ибо прежним соборным решением Пимен отрешен от должности и права на владычный престол, а значит, и права ставить кого-либо на епископию или возводить в сан не имеет. С тем вместе добился Федор и другого — дикой ненависти митрополита Пимена, который, не будь у Федора и княжеской, и константинопольской защиты, давно бы расправился с ним. "Своими руками, своими руками задушу!" — бормотал Пимен, выслушивая о новых паскостях ростовского епископа, о ропоте клира, растущих сомнениях епископов, решая попеременно то "не взирать", то жестоко отомстить Федору, даже и с помощью наемных убийц; то немедленно кинуться в Константинополь и купить у продажных греков несомненное право на владычный престол, а уж потом… "Сам же, сам, пес, мною ставлен! И сам тогда права не имеет на ростовскую епископию!" Утешение было, однако, маленькое, ибо и отрешенный от кафедры, Федор оставался бы игуменом неподвластного Пимену, подчиненного прямо патриарху монастыря.
Князь, выслушивая жалобы и упреки Пимена, молчал, мерил его взглядом, кивал головой, иногда коротко возражал:
— Без моей воли иного владыку на Русь не поставят!
И это было горькой правдой. Пимен мог рассчитывать усидеть на владычном престоле дотоле, доколе сам великий князь остается в живых. Княжич Василий покумился в Литве с Киприаном, и стоит князю Дмитрию умереть… Что делать, что делать?! Генуэзские фряги, с которыми он тайно встречался, отводили глаза, бормотали о несогласиях в Риме, о том, что нынче в Константинополе опять в силу вошли схизматики, и потому… Как он их ненавидел, этих своих тайных покровителей и явных врагов, чающих вовсе уничтожить освященное православие! И порвал бы, и бросил бы… Но взятое в заем и доселе не возвращенное серебро, но страх разоблачения и непредсказуемый тогда гнев великого князя… По-кошачьи стискивая мускулы лица, давя из сошедшихся в щелки глаз бешеную слезу, сжимая кулаки и весь наливаясь бурою кровью, Пимен думал и не мог ничего придумать, кроме того, чтобы вовсе отринуть от себя попечение о литовских епархиях, на которых сидел Киприан, отдать их в руки католиков и хоть так обеспечить себе вожделенный покой… Вряд ли и в лучшие свои времена этот человек думал о будущем великой России!
А время шло, и сами собой подкатывали обязательные владычные дела, небрегать коими он не смел, боясь остуды великого князя.
Дмитрия беспокоили дела новогородские. Тем паче что литовские князья опять рвались наместничать на землях Господина Великого Новагорода. И уже князь Лутвень присылал в Новгород своих послов, хотя сести на пригородах, "чем владел некогда Наримонт". И потому следовало сугубо поспешить с поставленьем нового новогородского архиепископа. Поспешить, покуда этого не сделал Киприан, поспешить, покуда сами новгородцы не отреклись от Пимена и не послали своего архиепископа ставиться в Царьград, к патриарху. Поспешить, пока упорные слухи, распускаемые Федором о незаконности Пименова служения, не сделали невозможным всяческое поставление им новых иерархов на Русь…
Поэтому Иоанн, новый новгородский ставленник на владычный стол, был вызван в Москву еще в канун Крещения, были вызваны и многие епископы. Приехали, однако, только четверо: Михайло Смоленский, Феогност Рязанский — ветхий старец, ставленный самим Пименом, так же как и Михайло, и потому посчитавший для себя непременною обязанностью прибыть в Москву на торжества, да еще подручные, тутошние Савва Саранский и Данило Звенигородский. Ни Федора Ростовского, с коим у Пимена началась сугубая брань без перерыву, ни суздальского, ни черниговского епископов не было. Не было никого из Твери…
Да и со встречею Иоанна подгадили: еще не кончились Святки, Москва бушевала, разгульные, вполпьяна дружины ряженых в личинах и харях шатались по городу, и торжественный поезд новгородцев вместе со встречающими их московитами попал на Тверской дороге, в виду Крем-ника, в толпу свистящих, хрюкающих, в вывернутых тулупах, в медвединах, с привязанными хвостами и рогами, хохочущих посадских. Пимен стыдил их, срывая голос, вздымая крест, готовый разрыдаться, ибо за разгульным весельем москвичей, за охальными выкриками чуял не простое святочное озорство, но сугубое неуважение к своей особе. Кони спутались, цепляясь оглоблями, возничие бестолково орали что-то в ответ мохнатым и косматым лесовикам, ведьмам, ряженым бабами мужикам и бабам в мужицкой сряде с подвязанными огромными членами. В повозных летели снежки. Самому новгородскому ставленнику, когда он высунулся из возка, залепили снежком в ухо. Стражников с хохотом стаскивали с лошадей, валяли в снегу. Бабий визг, хохот, смоляные факелы в сгущающейся зимней сини… Мимо владычного поезда тянули с реготом и прибаутками дроги с "покойником", обряженным в саван, с репяными зубами и клыками во рту, но с поднятым членом. Смерть являла озорные признаки жизни, в святочном веселье оживали древние заклятья на плодородие и грядущее воскрешение уснувшей в снегах земли. В потешной борьбе с силами зла и смерти привычный мир вывертывался наоборот, потому и рядились бабы мужиками, а мужики бабами, потому и ходили по городу черти, домовые и лесовики, потому и летели в возки церковного клира катышки конского навоза (навоз к богатству!). А буйные поезжане, волокшие из дома в дом ряженого покойника, бесстыдно задирали девкам подолы и стегали плеткой по голому: водились бы дети в дому!
И не узнать было в эти дни, где кузнецы, шерстобиты и прочая посадская чадь, а где "дети боярские". Так же как после Крещения — все личины, хари, все хухляки исчезали, "тонули в крещенской воде" до следующего года, — не узнать даже и не поверить будет, что эта вот чинная великая боярыня с породистым красивым и строгим ликом, в рогатой кике с бахромою розовых жемчужин надо лбом, в долгом, до пят, переливчатого шелку саяне и в соболиной шубейке, отделанной золотою нитью, что крестится и кланяется, стоя на водосвятии, что именно она еще вчера вместе с холопками своими с хохотом бегала из дому в дом в сермяге и мужицких портках, врывалась в знакомые боярские терема, прикрывая лицо раскрашенною берестяною харей и выставляя на глум невесть что, привязанное между ног… Да что молодые! Кудесили и пожилые великие жонки, не зная предела возраста, кудесил и сам великий князь, пока не одолела болесть. Древний обычай от тысячелетий прошедших и утонувших в безбрежности времени властно врывался в жизнь и от Рождества до Крещения царил в городах и селах великой страны. Потому и стражники владычной охраны не смели попросту разогнать потешный ряженый хоровод, потому и сановные клирики, кто охая, кто со сдержанною улыбкой, терпели разудалый обстрел поезда навозом и снегом, поглядывая на хари и рога, засовываемые потехи ради аж в нутро возков. Пимен сорвал голос до утробного хрипа, пока кое-как протолклись через череду москвитян и поволоклись далее, спеша достичь Святого Богоявления, чтобы укрыться от святочного глума за стенами обители.
Когда доехали наконец, когда вывалились из возков и саней, начиная приходить в себя, Пимен выглядел как мокрый воробей. Едва собрался опять с силами, дабы пристойно проводить и разместить гостей, пристойно провести службу, и, когда уже в полных сумерках, освободившись от торжеств, хотел скрыться во владычную келью и залечь, его пригласили ко князю. Скрипя зубами, весь в опасной близости к безобразному срыву, Пимен сволакивал парчовую ризу, совал трясущиеся руки, не попадая в рукава поданного служкой опашня, с каким-то утробным ворчанием ввалился в княжеский присланный за ним возок и только одного страшил по дороге: лишь бы не остановили опять, не выволокли, не затеяли вокруг него срамного хоровода! Он и в возке сидел, свернувшись ежом, прикрывая очи, поминутно ожидая насмешек и глума. Слава Богу, доехали без препон. Княжая сторожа, видимо, и хухлякам-кудесам внушала некоторое почтение…
Княжеский терем (здесь тоже пробегали там и тут ряженые, вспыхивал осторожный смех) готовился отойти ко сну. Уже обезлюдели лестницы и переходы, уже в обширных сенях на соломенных матрацах, покрытых попонами, укладывалась спать сменная сторожа, и только Дмитрий Иваныч, мучимый удушьем, не спал. Пимена дюжие ратники вознесли-взволокли под руки по крутым лестницам прямо до дверей княжеской особой опочивальни, где Дмитрий устраивался по постным дням и где принимал, как теперь, избранных, особо близких гостей. Поставили прямь двери и с поклонами удалились. На стук великий князь отозвался хрипло, велел взойти. Холоп-придворник, запустив Пимена, тотчас исчез.