– Ну, юнец-молодец, и ты, раскрасавица-девица, – сказал Патап Максимыч. – Теперь, по дедовскому и прадедовскому завету, следует вам поцеловаться на любовь, на совет, на долгую и согласную жизнь. Извольте целованьем завершить Божие благословенье.
Самоквасов подошел к Дуне. Ни жива ни мертва стояла она и свету не взвидела, когда Петр Степаныч поцеловал ее. Не видала она лица его, только чувствовала, как горячие трепещущие уста крепко ее целовали. Нет, это не серафимские лобзанья, что еще так недавно раздавала она каждому на раденьях людей Божиих.
– Теперь бы следовало про здоровье нареченных князя с княгиней винца испить, – молвил Патап Максимыч. – Тащи-ка, Груня, что есть у тебя про запас. Эка досада, не знал, на что еду. Тебе бы, Груня, отписать, я бы холодненького прихватил с собой. А у тебя, поди ведь, сантуринское либо церковное. Да уж делать нечего, за недостачей хорошего хлебнем и сантуринского. Тащи его сюда!
– Позвольте, Патап Максимыч, – вступился Петр Степаныч. – Со мной есть маленький запасец. Рассчитывал, что пригодится к седми спящим отрокам[590], к именинам, значит, Ивана Григорьича. А теперь вот, на мое счастье, бутылки на другое понадобились.
И, спешно выйдя из горницы, воротился бегом с парой бутылок шампанского. Разлили вино, выпили, и Дуня маленько пригубила.
– Горько! – вскричал на всю горницу Чапурин.
– Горько! – сказала и Аграфена Петровна.
– Надо жениху с невестой поцеловаться, тогда и вино сладко будет, – сказал Патап Максимыч.
Делать нечего. Должна была Дуня еще раз целоваться с женихом. Теперь горячий поцелуй Петра Степаныча показался ей таким сладким, таким приятным, что рада бы она была, ежели б еще и еще он целовал ее да все бы чаще да чаще.
– Надо теперь говорить про дело, – сказал Чапурин, когда бутылка была опростана. – В людях водится, чтобы тотчас после рукобитья и первого благословенья судили-рядили, когда свадьбе быть, а также насчет приданого и другого прочего, как на первое время житье устроить молодым. Рукобитья у нас не было, да некому и по рукам-то бить – невеста сирота, да и жених все одно что сирота. Зато было у нас Божие благословение, на веки веков нерушимое. А это первое дело, много важней оно рукобитья. Станемте ж теперь, жених с невестой, толком говорить, как привести ваше дело к доброму совершению.
Все молчали.
– Насчет приданого я не судья, – продолжал Патап Максимыч. – В этом на Груню надо положиться, что сама сумеет, все сделает, чего не сумеет – у Марфы Михайловны попросит совета. Ладно ль придумано? Скажи, родная, – прибавил он, обращаясь к Дуне.
– Кому ж лучше Груни?.. – сказала невеста, потупив свои голубые глаза.
– А ты что, Груня, скажешь? – спросил Патап Максимыч.
– По мне, тятенька, не только в этаком случае, а всегда, во всю жизнь мою, рада я для Дуни всякие хлопоты на себя принять, – ответила Аграфена Петровна.
Молча обняла ее Дуня.
– Марфу Михайловну и я стану просить, не оставила бы нас в этом деле; оно ведь ей за обычай, – сказал Самоквасов. – У меня в городе дом есть на примете, хороший, поместительный; надо его купить да убрать как следует… А хотелось бы убрать, как у Сергея Андреича, – потому и его стану просить. Одному этого мне не сделать, не знаю, как и приступиться, а ему обычно. А ежель в городе чего нельзя достать, в Москву спосылаем; у меня там довольно знакомства.
– Покланяйся в самом деле Колышкиным, попроси – не откажут, – сказал Патап Максимыч. – Только, чур, делать все, как они посоветуют, а не по-своему. Сергей Андреич лучше знает, что и как надо: смолоду по-господски живет, а мы перед ним деревенщина. Твое дело взять: жил ты у дяди, ровно в мурье, только и свету у тебя было, что по скитам с подаяньями разъезжать да там загащиваться. Вот разве как в Москве да в Питере побывал, так, может, нагляделся, как хорошие люди живут. Одними деньгами тут ничего не возьмешь, тут нужны уменье да сноровка. Возьми, к примеру, Алешку Лохматого – сколько денег он на дом потратил, а все-таки вышло шут его знает что: обои золотые, ковры персидские, а на окошках, заместо хороших занавесок, пестрядинные повешены. Не нами, дедами и прадедами сказано: «Всяко дело мастера боится».
– Это так точно, Патап Максимыч, это речи справедливые и согласные, – отвечал Петр Степаныч. – Ежели бы Сергей Андреич согласился оказать мне милость, как же бы я мог делать по-своему? Не выступлю из его приказов.
– Проси же его, проси скорее, – сказал Чапурин, – а я и сам отпишу, чтоб он для тебя постарался.
Тем разговор и кончился, а жених с невестой все-таки при людях словечка не сказали, несмотря на старанья Патапа Максимыча и Аграфены Петровны.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Трое суток прогостил Чапурин у богоданной дочки. Собравшись в Осиповку, сказал он Дуне:
– У Груни кладовая-то деревянная, в подклете под домом, а строенье старое да тесное. Долго ль тут до беды? Ну как, грехом, случится пожар? А у меня палатка каменная под сводами и строена на усаде вдалеке от жилого строенья. Не перевезти ли до времени твои пожитки ко мне?.. Страху будет меньше. Как думаешь?
И Аграфена Петровна со своей стороны прибавила, что в Осиповке Дунино приданое не в пример будет сохраннее.
– Ведь у тебя в сундуках-то добра больше, чем на сто тысяч, Дунюшка, – сказала она. – Шутка ли это? Подумай. Тятенька придумал хорошо. Ты как решишь?
Дуня согласилась и благодарила Патапа Максимыча за его заботу.
В тот же день наняты были подводы и Дунины сундуки отправлены в Осиповку под надзором приказчика, заправлявшего делами Ивана Григорьича. За обозом отправился и сам Патап Максимыч. После того Дуня чаще и чаще виделась с женихом и стала с ним разговорчивей и доверчивей. Раза по два да по три на дню бывали у них молчаливые тайные поцелуи – нравились они Дуне, а об женихе и говорить нечего. Любила Дуня вспоминать с ним про катанье в косных по Оке и про то время, как видались они во время Макарьевской. Но, кроме того, ни о чем из прошлого Дуня речей не заводила.
А он другое вспоминал.
– Знаете ли вы, с коих пор полюбил я вас? – спросил он однажды у Дуни.
– Не знаю, – с самодовольной улыбкой отвечала она. – С той, может статься, поры, как мы с Дорониными в косных катались?
– Раньше, – сказал Самоквасов. – Полюбил я вас не за красоту, не за пригожество, а за ваши речи добрые и разумные. Помните ли вы про Ивана-царевича?
– Про какого Ивана-царевича? – спросила Дуня. – Про сказку, что ли, говорите?
– Да, про сказку, – отвечал Петр Степаныч. – Помните, как в Комарове, при вашей там бытности, на другой день после Петрова, Дарья Никитишна, середь молодых девиц сидючи, эту сказку рассказывала? Еще тогда Аграфена Петровна в девичьей беседе сидела.
– Припоминаю теперь что-то, – молвила Дуня.
– А как кончила сказку Дарья Никитишна, всем девицам она молвила: «Сказывайте по ряду одна за другой, как бы каждая из вас жила в замужестве, как бы с мужем свою жизнь повела». И стали девицы открывать свои мысли и тайные думы. Ни у одной не было хороших, разумных речей, опричь той, что после всех говорила. А говорила она вот что: «Замуж пойду за того, кого полюблю, и стану его любить довеку, до последнего вздоха, только сыра земля остудит любовь мою. А что буду делать я замужем, того не знаю, не ведаю. Одно знаю – где муж с женой в ладу да в совете живут, по добру да по правде, в той семье сам Бог живет. Он и научит меня, как поступать».
Дуня зарумянилась.
– Помню, теперь помню, – промолвила она, – но как же вы все это знаете? Вы ведь от слова до слова мои речи говорите? Груня, должно быть, рассказала вам.
– Не она, – ответил Петр Степаныч. – Не вспомните ли, чем девичья беседа кончилась?
– Чем кончилась? Посидели, поговорили да по своим местам разошлись, – сказала Дуня.
– А забыли, что Аграфена Петровна после ваших слов выглянула в окошко и сказала: «А у нас под окном в самом деле Иван-царевич сидит».
– Что-то припоминаю, – сказала Дуня.
– Я Иваном-царевичем был, я сидел на завалинке и от слова до слова выслушивал девичьи речи, – сказал Петр Степаныч. – И с того часу полюбил я вас всей душой моей. А все-таки ни в Комарове, ни в Нижнем потом на ярманке не смог к вам подступиться. Задумаешь словечко сказать, язык-то ровно замерзнет. Только бывало и счастья, только и радости, когда поглядишь на вас. А без того тоска, скука и мука.
– Видно, с того ко Фленушке в Комаров вы и уехали? – с хитрой улыбкой спросила его Дуня.
– Именно оттого, – ответил Самоквасов, – только Фленушку я и не видал почти тогда. При мне она постриглась. Теперь она уж не Фленушка, а мать Филагрия… Ну да Господь с ней. Прошу я вас, не помышляйте никогда о ней – было у нас с ней одно баловство, самое пустое дело, не стоит о нем и вспоминать. По правде говорю, по совести.
Привыкала Дуня к жениху, не стыдилась больше его и перестала отворачиваться, когда, любуясь на свою красавицу, он страстно целовал ее подернутые румянцем ланиты.