– Что это вы останавливаетесь – отстать хотите?
Я ответил:
– А вы бы, идя на такое задание, хотя бы снимали значки Дзержинского.
Они посмотрели друг на друга: у каждого в лацкане был гебистский значок – и быстро ушли вверх по лестнице.
КГБ уделил огромное внимание моему выступлению по делу Затикяна, Степаняна и Багдасаряна. Реакция же на Западе была минимальной. Пожалуй, единственный отклик, о котором я тогда слышал, это демонстрация Сартра (в единственном числе) у здания советского консульства в Париже.
В конце марта ко мне пришли мои друзья крымские татары. Они составили письмо на имя президента Франции Жискар д’Эстена с просьбой при его встречах с Брежневым поставить вопрос о восстановлении национальных интересов крымских татар, о прекращении дискриминации. Письмо было составлено удачно, логично и эмоционально. К сожалению, письмо было анонимным – его авторы не могли рисковать, не будучи уверенными в эффективности данного обращения. Я составил сопроводительную, в которой указал, что знаю авторов письма и гарантирую его подлинность, а также добросовестность авторов (точного текста не помню). От себя я также описал положение крымских татар, как оно мне было известно, и привел около 10 или 12 конкретных особо вопиющих нарушений их прав. Одно из них – преследование семьи слепого инвалида Отечественной войны. Его дом был разрушен милицией и дружинниками. Семья жила фактически на улице, им грозило выселение из Крыма. Одновременно я написал новое письмо Брежневу, где вновь изложил проблему крымских татар и привел те же конкретные дела и просил его вмешаться. В письмах Брежневу и Жискар д’Эстену я информировал их об одновременном обращении к другому адресату. Я просил Жискар д’Эстена во время встречи с Брежневым поднять приведенные мною конкретные дела и просить от своего имени об их решении. Это двойное обращение – один из наиболее аргументированных моих документов по крымскотатарскому вопросу. Письмо Брежневу я, как всегда, отдал в отдел писем Президиума Верховного Совета, а письмо Жискар д’Эстену отвез во французское посольство. Я договорился по телефону, секретарь консульства встретил меня на улице и провел в кабинет консула. Во дворе шли какие-то строительные работы, и, пока мы пробирались между лесами и кучами строительных материалов, мой провожающий обменивался шутками с рабочими и работницами (французами). Мне показалось, что в СССР подобная непринужденность в общении дипломата и рабочих невозможна: наше рабоче-крестьянское государство успело за 60 лет стать более кастовым, чем «буржуазная» республика.
Я имел содержательную беседу с консулом, в которой мой собеседник проявил хорошее знание наших проблем и сочувствие. В конце беседы он сказал, что было бы неудобно мне встречаться с господином послом, но посол знает о моем визите. Через несколько недель консул позвонил мне домой и сообщил, что мои письма вручены президенту. Сведений о дальнейшем ходе дела у меня нет. Я не знаю, говорил ли Жискар д’Эстен с Брежневым по этому вопросу, ничего не знаю и о результатах всей этой акции.
За год перед этим с делом Вагнера получилось удачней. И само дело в этот раз было сложней, и Жискар д’Эстен занял, возможно, другую, более пассивную позицию, чем Шмидт (если так, то сожалею).
В посольстве я был 10 апреля. Через пять дней я поехал на нашей личной машине встречать Люсю на аэродром. Вел машину наш друг Арий Мизякин, и по моей просьбе он оставался в машине, пока я ожидал выхода Люси с таможенного досмотра. Но на одну минуту он все же покинул свой пост, чтобы помочь донести чемоданы. Этим воспользовались гебисты и прокололи шины (видимо, выражение неудовольствия действиями моими и Люси за последнее время и просто желание испортить настроение). Нам помогли сменить колесо французские корреспонденты Пьер Легал и Меретик. Гебисты отомстили им за это, проколов одно колесо немедленно, а на следующий день проколов обоим все колеса. Таможенный осмотр в этот раз был очень быстрым. Люся радовалась. Но она радовалась зря. Таможенники (тоже гебисты) украли у нее очень много мелких и более крупных вещей, всего рублей на 500–600.
В 1978–1979 гг. как за рубежом, так и среди нас очень горячо обсуждался вопрос об отношении к предстоявшей в 1980 году Московской Олимпиаде. Многие наши друзья за рубежом считали необходимым вести кампанию за бойкот Олимпиады – в знак протеста против арестов и преследований инакомыслящих и других серьезных нарушений прав человека в СССР. Эта точка зрения разделялась некоторыми инакомыслящими в СССР. Сторонники бойкота Олимпиады при этом говорили:
– Конечно, мы понимаем, что невозможно добиться бойкота реально. Однако уже само обсуждение этого привлечет всеобщее внимание к нарушениям прав человека в СССР, будет способствовать расширению правозащитных позиций на Западе.
Мне эта позиция казалась неправильной как в тактическом, так и в принципиальном смысле. Я считал, что нельзя призывать к бойкоту Олимпиады как бы условно, не желая этого на самом деле. А я не хотел тогда (в 1978–1979 гг.) бойкота Олимпиады-80, не хотел срыва всей этой гигантской работы по подготовке, не хотел лишить миллионы людей, в том числе спортсменов, не несущих прямой ответственности за нарушения прав человека, той радости, которую они могли от нее получить. Я рассматривал Олимпиаду как часть процесса разрядки, часть начавшегося процесса общения людей. В общем, я надеялся, что Олимпиада с приездом в СССР сотен тысяч людей с Запада (хотя большинство из них, конечно, ни о чем, кроме спорта, не хочет думать) – все же какая-то щелка в той стене разобщенности и непонимания, которая отделяет нас от Запада. Поэтому я считал, что в связи с предстоящей Олимпиадой надо увеличить усилия информировать мир о нарушениях прав человека в СССР, о нашем трудном, а в чем-то трагическом положении и сделать попытку использовать Олимпиаду для активизации помощи Запада нам. Возникли, в частности, идеи о шефстве отдельных западных команд и даже отдельных спортсменов над конкретными жертвами репрессий в СССР – и над такими известными, как Юрий Орлов, Анатолий Щаранский, и над многими другими, менее известными, но столь же нуждающимися в защите. Предполагалось также, что среди западных туристов и спортсменов будут распространяться майки и другие предметы с портретами жертв репрессий и с призывом к их защите. Такой подход исключал призыв к бойкоту Олимпиады. Эта позиция разделялась, по-видимому, большинством инакомыслящих в СССР. Принятый Московской Хельсинкской группой документ по вопросу Олимпиады (Обращение к Международному Олимпийскому комитету и его председателю лорду Килланину) обращал внимание на нарушения прав человека в СССР, на усиление репрессий, но не ставил вопроса о бойкоте. Я присоединился к этому документу, считая этот подход правильным. К сожалению, это решение не было вполне единодушным и бесспорным для всех в самой Хельсинкской группе (Наум Натанович Мейман до сих пор сомневается в его правильности), и в еще меньшей степени оно встретило поддержку у наших зарубежных единомышленников. Некоторые из них, как я подозреваю, были просто слишком увлечены шумными бойкотными кампаниями. Этот разнобой был очень печален в 1978–1979 гг. Еще больше вреда он принес, когда обстоятельства изменились и вопрос о бойкоте встал всерьез, неотвратимо. Это было как в известной истории о мальчике-пастухе, который кричал в шутку: «Волк! Волк!»; когда же волк появился на самом деле, никто из деревни не пришел к нему на помощь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});